Журнал «День и ночь» 2010-1 (75)
Шрифт:
Одно время среди его окружения муссировался слух, что он сам является «сексотом» и пишет доносы на окружающих: поэтому-де среди его знакомых так много творческих личностей, — так что однажды я прямо спросил его об этом; он скептически улыбнулся и ответил мне: «Этот слух распространяют кэгэбисты, чтобы отпугнуть от меня друзей»… Впрочем, я, к тому времени уже очень близко зная его самого и стиль его жизни, этому слуху никогда не верил.
Безусловно, он был человеком способным, даже талантливым, способностей своих развить, видимо, просто не сумевшим — я думаю, из-за одного серьёзного физического недостатка: он был полуслепым, инвалидом по зрению с близорукостью в 13 диоптрий, — а потому постоянно носил очки и без очков был совершенно беспомощен. Однако из самолюбия — я бы даже сказал, из гордыни — он не желал быть инвалидом, постоянно поддерживая свой статус «настоящего мужчины», из-за чего с ним частенько случались иногда смешные, иногда нелепые, а иногда и драматические события; а свою инвалидность по зрению, смирившись с нею, он оформил лишь незадолго до своей смерти и начал получать инвалидную пенсию, и рассказал мне об этом по секрету, очень смущаясь и посмеиваясь при этом над самим собой.
При такой большой близорукости ему было трудно читать, даже в очках, поэтому читал он немного. Но читал регулярно.
Да, интересовался он предпочтительно философией. Однако достать в те годы книги серьёзных философов, кроме классиков марксизма-ленинизма, рядовому человеку было необычайно трудно. Зато продавались, причём за копейки, тонкие научно-популярные брошюры (разумеется, написанные марксистами и с марксистской точки зрения, с непременной разгромной критикой), рассказывавшие о Платоне, Аристотеле, Спинозе, Канте, Шопенгауэре и т. д., а также брошюры о современных «буржуазных» философских школах и течениях и обо всех мировых религиях. Эти самые брошюры он покупал и прочитывал очень внимательно, выискивая в них крупицы позитивного знания, отчёркивая фразы и абзацы, выписывая на отдельные карточки цитаты и какие-то заинтересовавшие его мысли, так что со временем у него накопилась целая библиотечка таких брошюр и одновременно — картотека его собственных выписок. И общие представления о великих философах, о различных философиях и религиях он имел.
Кроме того, он почитывал весьма популярный тогда среди интеллигенции журнал «Наука и жизнь», интересовался йогой, буддизмом, проблемами мироздания, вопросами жизни и смерти и подобными им, культовыми для тогдашней интеллигенции темами, которые время от времени освещались в том журнале. Причём журнал этот он не выписывал и в библиотеках не брал — журналы с этими темами ходили по рукам до полной истрёпанности их и ему обычно передавались друзьями и доброжелателями.
Я ни разу не видел, чтобы он читал какую-нибудь художественную книгу, однако мог при случае пересказать эпизод или мысль из какого-нибудь романа Достоевского, которого, видимо, прочёл в своё время довольно внимательно.
В результате он мог бегло, в общих чертах рассуждать о разных философских и религиозных системах, ссылаться на авторитетные имена и даже подкреплять свои знания добротными цитатами. Что же касается его собственных философских соображений, то они были довольно путаны, иногда наивны, иногда интересны. Этого было вполне достаточно, чтобы среди друзей, не очень обременённых знаниями, он слыл философом и авторитетом в области истории философии и фундаментальных знаний.
Помню, однажды я похвастался одной знакомой даме, кандидату философских наук, что у меня есть один очень занятный знакомый: колоритная личность и самодеятельный философ (имея в виду Бормоту), — и был за своё хвастовство наказан: почему-то это её очень заинтересовало, и она упросила меня познакомить её с ним. По взаимному уговору с Владимиром мы с ней к нему приехали, и она по всем правилам академической науки повела с ним полемику, начав, как и полагается по таким правилам, с азов: с уточнения терминов, понятий и категорий, — и через пять минут посадила его в лужу: он запутался в терминах и смущённо замолк; ей же полемизировать дальше стало скучно… Мы с ней ещё с полчаса пошвыркали для приличия чай, поболтали на общие темы, смиренно попрощались с хозяином и ушли. И сколько я потом ни пытался ей объяснить, что быть философом — это ещё не значит знать назубок университетский курс истории философии и козырять философской феней, что быть философом — это, в первую очередь, уметь увидеть, обосновать и оригинально объяснить причинно-следственные связи сегодняшнего, живого, ещё никем толком не объяснённого человеческого бытия, и что истинного философа порой бывает легче найти в глухом селе, чем на философской кафедре, — бесполезно: моя знакомая-философиня продолжала повторять одно: «Я, конечно, всё понимаю — но как можно говорить о философии, не владея ни философскими понятиями, ни философским дискурсом вообще?..»
И при этом удивительно, как легко Владимир находил общий язык с людьми самых разных возрастов и социальных уровней! Помню, однажды в воскресный день мы с ним возвращались со Столбов. Когда, налазавшись по скалам и устав за день, едва тащишься домой, то эти семь километров до города, хоть и под гору, кажутся ужасно долгими. А тут ещё конец марта, яркий, солнечный весенний день — снег на дороге раскис, ноги в нём скользят, вязнут по щиколотку, обувь промокла… Догоняем группу молодёжи человек из десяти, парней и девушек — похоже, студентов; они тоже еле тащатся, устало переставляя ноги, и двое из них лениво спорят о каком-то сложном лазе на какой-то Столб (подробности мной уже забыты), а остальные молча слушают. Владимир, краем уха услышав суть спора, тотчас же вклинился в него, объяснил спорящим, что оба неправы, и стал рассказывать историю покорения лаза, называя даты и столбистские клички тех, кто этот лаз открыл и кто этим лазом проходил. Причём держался он с таким апломбом и уверенностью и говорил настолько убедительно, сразу оказавшись в самом центре этой толпы, что кто-то из молодых людей не преминул спросить не без уважения: «Скажите, вы профессор?» — и он со скромным достоинством ответил: «Да, ты угадал, я профессор!» Видимо, профессорскую стать в нём, по студенческим понятиям, дополняли очки, окладистая борода и солидная загорелая плешь на голове (при любой более-менее тёплой погоде он ходил с непокрытой головой, будучи твёрдо уверенным, что напрямую подпитывает свой мозг солнечной энергией). Молодёжь, окружив его ещё плотнее, тотчас закидала его вполне серьёзными вопросами, сначала относительно Столбов, и он прочёл им внушительную лекцию обо всём, что знал о Столбах — а знал он немало; потом разговор перешёл на иные темы, и о чём бы он ни говорил, его слушали, я бы сказал, с почтением. А когда впереди показались строения конечной автобусной остановки — девушки как существа более эмоциональные с удивлением и не без разочарования воскликнули: «Вон уже и остановка! Как быстро мы пришли!»
При всём при том Владимир был человеком, наделённым, кажется, всеми достоинствами и недостатками, даже пороками, какие могут быть присущи самому обыкновенному человеку: не лишённый ума, юмора, остроумия (так что с ним бывало просто приятно и заразительно-весело общаться), не лишённый чувства товарищества, даже некоего рыцарства по отношению к товарищу, — при этом он не был лишён тщеславия, какой-то наивной хвастливости, а также драчливости, этих черт, явно воспитанных в нём послевоенной улицей, с обязательным влиянием на это самое воспитание городской полууголовной «шпаны». И не был он лишён «мужской доблести», то есть, проще говоря, примитивной похоти самца.
В течение многих лет работая грузчиком (на причинах этого я остановлюсь позже), он был физически тренированным человеком и при случае любил похвастаться своими мышцами, силой и ловкостью; отсюда же — и драчливость его; раза два мне приходилось утихомиривать его, бесстрашно жаждавшего «набить морды» целой компании незнакомых молодых людей, ведущих себя на улице, мягко говоря, не совсем адекватно… А однажды мы с ним засиделись у меня дома на кухне за разговором, распивая по какому-то поводу одну-единственную бутылку водки (выпить он любил, но никогда не пил много, уважая выпивку только как средство общения); затем я вышел проводить его, но проводил недалеко (и каялся потом, что не довёл до остановки и не посадил в автобус) и вернулся домой. А минут через двадцать он возвращается ко мне с окровавленным лицом и — без очков. «Что случилось?» — спрашиваю удивлённо. «Подрался на остановке с какими-то парнями», — отвечает он. «А ну, пойдём — покажешь, кто это тебя так разукрасил!» — говорю ему, и мы пошли на остановку: многих молодых людей в своей округе я хорошо знал. Но на остановке, конечно, уже никого не было.
В начале моей литературной «карьеры», когда стали появляться в печати мои первые рассказы, он взялся трогательно заботиться обо мне как о литераторе: по собственной инициативе знакомил с интересными, с его точки зрения, людьми (благодаря ему круг моих знакомств намного расширился), таскал по злачным местам и подпольным притонам («Тебе как писателю это полезно будет знать!»), помогал, когда я, перейдя на «вольные писательские хлеба», оказывался вдруг без копейки, найти денежную разовую работу (главным образом, грузчиком или подсобником), и я по сей день благодарен ему несказанно за все эти его хлопоты. А когда через много лет я подарил ему свою книжку «В середине лета» (издательство «Советский писатель», Москва, 1988 г.) с тёплой надписью и намёком на то, что он является прототипом одного из героев заглавной повести в этой книжке, он с большим пиететом поставил её на отдельную полочку, где хранились книжки с дарственными надписями и посвящениями авторов, а также те, к содержанию которых он каким-нибудь образом был причастен сам.
Став профессиональным литератором, я начал иногда наведываться в Москву по издательским делам, и, бывая там, чуть не ежевечерне звонил оттуда домой. В одну из таких отлучек звоню жене, и она возмущённо выговаривает мне: «Представь себе, вчера заявляется ко мне твоей лучший друг Бормота! Пришлось выставить!». — «А что случилось?» — «Так приставать начал». — «Ну, к-козёл!» — невольно вырвалось у меня. А ведь я знавал за ним такой грешок — приставать к жёнам товарищей в отсутствие этих самых товарищей; да он и сам иногда хвастался под хмельком о таких похождениях, и мне надо было быть с ним осторожней, а я в тот раз проболтался, что уезжаю и меня с неделю не будет в городе.
Года два после этого я с ним не разговаривал; а потом обида притупилась, и мы снова стали общаться; но уже без той тёплой открытой дружбы, что была прежде. По-видимому, подсознательно отыгрываясь на нём за тот его визит к моей жене, я больше не прощал ему хвастовства, оригинальничания, дилетантского философствования: одёргивал, насмешничал… Помню, будучи у него дома, зло посмеялся над ним: заспорили о чём-то, и он в доказательство своей правоты начал искать у себя в картотеке какую-то подходящую цитату, но поскольку картотека его была в беспорядке, а сам он сильно близорук — я, не дождавшись цитаты, сказал насмешливо: «Ты купи себе попугая, как у предсказателей на базаре — он и будет тебе выдёргивать цитаты». Владимир не обиделся — чувства юмора у него для этого хватало — зато обиделась за него его жена Галя; мне тогда пришлось покинуть их дом и ещё года два там не появляться.
А уже шла Перестройка, а за нею надвигался развал экономики и нашего всеобщего маломальского благополучия; прекратились наши частые сидения за чаем, винцом, водочкой под тощенькую закуску, с бесконечными разговорами о смысле жизни и о прочих туманных понятиях — все вдруг стали озабочены заработками, едой, а при этом ещё и евроремонтом квартир, покупкой вещей, автомашин, поездками «за бугор»; проще говоря, вместо бесконечных разговоров о смысле жизни надо было просто жить. Вот и я, бросив свои литераторские «вольные хлеба», пошёл зарабатывать на эту самую жизнь и с тех пор встречался с Владимиром лишь случайно: здоровались, обменивались несколькими фразами и снова надолго расставались.