Журнал Наш Современник №6 (2004)
Шрифт:
“Мазать Россию однообразной черной краской пополам с экскрементами, изображать или объявлять ее народ скопищем дремучих хамов и идиотов, коверкать, опошлять и безобразить ее гениев — на это способны лишь люди, глубоко равнодушные или открыто враждебные к нашей Родине и ее народу. Это апостолы злобы, помогающие нравственно разлагать наш народ с целью превратить его в стадо и сделать послушным орудием в своих руках. Их точка зрения на Россию не нова. Это точка зрения приезжего маркиза де Кюстина, а также современных де Кюстинов, лишенных дворянского титула. Достоевский гениально обобщил подобные взгляды (свойственные и русским) и вывел их носителя в художественном образе одного из своих литературных героев. Это — Смердяков”.
А несколькими годами позже, когда смердяковщина стала уже не только захлестывать общественно-культурную жизнь страны, но и властвовать в ней, композитор дает чеканно-емкое определение роли Христианства в России как главного противовеса и противоядия той многообразной нечисти, что словами и действиями множества смердяковых навалилась на страну (достаточно напомнить хотя бы о высшем идейном вдохновителе “катастройки” А. Н. Яковлеве с его “эпохальным” лозунгом: “Мы кладем конец тысячелетнему рабству России!”):
“ Возрождение Христианства в России, а элементы этого возрождения ясно видны, так же как видна и злоба, которую оно вызывает, несомненно приведет и к новому его ощущению, пониманию, к новому чувству этого великого и вечно живого учения. С этим пониманием и чувством будет связано и новое Христианское искусство: и светское, и храмовое”.
И в это же время, в дни разгорающейся новой Смуты, размышляя над той гнусной ролью, которую сыграла в ее устроении столичная творческая псевдоэлита, Свиридов с немалым сарказмом пишет в своем дневнике и о высоких партийных чиновниках а-ля Яковлев, чьи двоедушие и глупость сослужили самую верную службу разрушителям как нашей культуры, так и государственности:
“Весь пафос Любимова и др. — “кукиш в кармане” партийному чиновнику. Самое интересное, что этот партийный чиновник был так туп, так глуп, что более всего на свете любил этот дерьмовый театр. (Имеется в виду любимовская “Таганка”. — С. З. ) Поистине, “русский дурак” — самый монументальный дурак на свете...”.
И многие журнальные страницы с публикациями “Разных записей” своим горьким сарказмом, подчас гневной, выстраданной иронией и непримиримо-жесткими интонациями оскорблённого русского сердца заставили во многом по-новому взглянуть на личность и творческий мир Свиридова даже тех, для кого, подобно автору этих заметок, его музыка далеко не одно лишь “сладкозвучие, мелодий” содержала, но — дышала грозовой Русской Историей.
И, однако же, дохнули на нас те страницы и первозданностью истинной поэзии, волшебством и очарованием русского слова, его прихотливой и вместе с тем хрустально-чистой, как ключевая водица, метафорикой, многоцветьем образности и символики — всем тем, чем отличается творение вдохновенного мастера трудов литературных, высокого профессионала словесности... Тем более ошеломляли подобные строки, что принадлежали они перу мастера совершенно иного искусства, человека, который (в отличие от немалого числа своих коллег по трудам на нотном стане) никогда не позволял себе “баловаться словцом” в газетно-журнальных рубриках. Но — вот Георгий Васильевич даёт своё понимание будущего:
“ Будущее — пехтерь с сеном, привязанный перед мордой запряжённой лошади. Она бежит, бежит, бедная, надрывается из последних сил, но ей не пожрать (вкусить) своего корма: пехтерь с сеном бежит перед нею, и она никогда его не достигнет”.
Не в том дело, согласны ли мы с таким толкованием грядущего или нет, — но с другим согласимся непременно: перед нами — блистательное стихотворение в прозе, самыми зримыми образами насыщенное, написанное в том ключе метафорики и лексики, какой может быть ведом лишь человеку, в среде глубинно-самородного русского языка выросшему... Ведь не случайно же настоящей поэтической миниатюрой, где главенствует музыка сыновней любви к отчей земле, становится под пером Свиридова даже краткая заметка, предназначенная для публикации в Курске:
“Часто я вспоминаю свою Родину — Курский песенный край. Россия была богата песней, Курские края — особенно. До пятидесятых годов (как я знаю) хранились в памяти народных певиц и певцов, передаваемые изустно, из поколения в поколение, дивные старинные напевы. Как они прекрасны, как они оригинальны, какая радость — слушать их. Один из музыкальных ладов, на котором построена моя кантата “Курские песни”, говорит о глубокой древности своего происхождения. Этому ладу, я думаю, сотни лет. Теперь уже так не поют. Жизнь — неумолима! Радио и особенно телевидение вытесняют эту музыку. Будет жаль, если она совсем исчезнет”.
Теперь уже так не поют... Заметим, слово, означающее отчий край, а не всю страну, композитор пишет с большой буквы — Родина, не пресловутая “малая”, но именно великая — песнью своей, языком — то есть и народом своим. Горечь курского уроженца — от того, что вымирает и “вытесняется” не просто старинный распев, но — глубинно русский люд, способный рождать такое искусство...
...Мудрено ли, что автор этих заметок, подобно, уверен, большинству читателей “Разных записей”, буквально “загорелся” надеждой на выход полновесной, фундаментальной книги свиридовского дневниково-мемуарного наследия. Такой книги, в которой лишь слегка приоткрывшийся, но уже ошеломивший нас глубинно-потаённый мир гения распахнулся бы нам во всей полноте.
2
И вот теперь она перед нами, эта книга — “Музыка как судьба”.
Не менее половины этого весомого (более 700 страниц) тома отданы суждениям о музыке, размышлениям над судьбами её творцов и тружеников в России и в мире... И — тем не менее: уже в середине 70-х годов Г. В. Свиридов делает дневниковую краткую запись, которая является одной из самых ключевых для понимания как всего его литературного наследия, так и его миросознания в целом. Он пишет:
“Н а д о б н о понимать музыку как составную часть общей духовной жизни нации, а не как обособленное ремесло”. (Курсив мой. — С. З. )
Музыка и в жизни самого Свиридова не являлась “обособленным ремеслом”. Чуть позже в той же самой своей дневниковой тетради он создаёт, можно сказать без преувеличения, совершенную “формулу вариантов” того, какое место может занимать музыка в жизни отдельного человека. Это тоже лаконичная, в четыре кратких строки, “столбцом”, как стихи, сделанная запись. Первые три варианта: “Музыка как забава. Музыка как профессия. Музыка как искусство”. Приемлемо либо заслуживает уважения и даже восхищения — но без всего этого так или иначе можно прожить. А вот последнее — то, без чего даже и дышать невозможно — “М у з ы к а к а к с у д ь б а”. Это, как мы можем видеть сегодня — сущность жизни самого Свиридова.
Мы можем явственно различить несколько фундаментальных начал, на которых зиждется система мировосприятия, заповеданная нам в этой книге, увидеть, если хотите, несколько краеугольных камней — либо опорных столпов, держащих собою здание мыслей, воззрений и чувств Георгия Свиридова. Не случайно два из этих ключевых постулатов вынесены на обложку книги — они вводят читателя в её мир, служа камертоном в её метельной, мятежной, пламенной стихии. В гражданственной патриотике крупнейшего художника русской музыки советских лет...