Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
Успокоившись, решила все-таки поесть; вернулась в кухню, поставила на огонь кастрюлю с водой для картошки, налила чайник и отправилась на огород.
Ей показалось, после коротких раздумий, что не стоит отравлять весь этот неожиданный и хороший день встречей с молодой женщиной. Да, она была ошарашена встречей, тем, что кое-что поняла в жизни женщины и в жизни самого Васильича, но ведь она тут не случайный человек, этот день, дом и двор, и огород с молодой картошкой — это ей подарок, подарок за долгую добропорядочную жизнь.
Галка в самом деле почувствовала себя старой, пожившей, многое повидавшей. И этот день надо прожить в покое, в блаженстве. Ничем не огорчаться и постараться никого не огорчать. Сейчас она сварит молодой картошки, поест ее с маслом, с зеленым луком. Если Васильич не придет, она немного подождет его — электрички в областной город ходят отсюда, наверное, часто, успеет еще до ночи добраться домой, успеет сложить чемодан и завтра, как ни в чем ни бывало, уедет вместе со всеми на гастроли. Никто ничего даже не заметит. А может, наоборот, все заметят в ней перемены: что стала она взрослее, спокойнее, печальнее, понятливее. И в первую очередь это обнаружит главреж.
Конечно, ей следует вернуться в театр — и сделать это своевременно: как ни скромно ее там место, но это ее место, честно заработанное ее место. А что тут, в этом доме? Разве не расстроилась бы та женщина, если бы здесь стало Галкино место? Нет, ей надо вернуться в театр, не очень любимый, но привычный. Что из того, что ей не хочется туда возвращаться? Зато это театр! „С его безграничной ненасытностью ощущений и переживаний..."— кто это сказал? Да какая разница? И дальше: „В отличие от обыденного мира витальных потребностей..." Да, конечно, прочь из мира витальных потребностей, конечно — в театр! Туда, где рука главрежа все чаще и многозначительнее ложится на ее плечо и как бы невзначай все ниже спускается по спине... Видно, главреж окончательно решил, что хватит: пять лет он приручал Галку, приручал, терпел, держал на расстоянии — на хлебе и воде... Зато теперь, уже без сомнения, он ею займется, осенью у нее будут другие роли, она будет много играть, критика тут же похвально откликнется — не какой-то там провинциальный Космачев, а самая главная театральная критика в их области; потом пригласят кое-кого из Москвы — главреж не любит останавливаться на полпути, доводит все дела до финала — до присвоения звания.
Это не чурка Космачев, который даже завтраком не удосужился накормить — после всех ее страданий! Главреж все доводит до конца, до присвоения звания, даже если его рука в это время уже ложится на плечо другой артисточки. У них не выдающийся театр, но московская критика любит приезжать к ним и писать благосклонно. Наверное, действуют старые институтские связи главрежа, или тот факт, что город их сугубо пролетарский, этим даже знаменитый, а хвалить театр, работающий для человека труда, во все времена было своевременно.
Так Галка рассуждала, добывая себе пищу, — и не случайно вспомнила Космачева, который не только отказал ей в настоящей любви, но и завтраком не накормил, пустил в свет голодную и несчастную. С такими вот мыслями выкопала два куста картошки — выбрала с уже опавшими соцветиями, с подсыхающей ботвой; картошка лежала в земле белая, круглая, очень аппетитная. Пока она варилась, Галка нарезала зеленого луку, полила сметаной, крепко посолила, достала еще из холодильника масло и колбасу, расположилась в парадной кухне, за большим столом, на котором все еще лежала записка Васильича — деловая, строгая, без „целую", будто напоминала Галке его слова, сказанные в электричке, без интима и слащавости: „Вам надо отдышаться..." Вот она и отдыхивается сегодня — и ничего больше. Только это. Но все-таки... все-таки сидит она в той самой кухне, где ее утром Васильич целовал... где она танцевала с ним воображаемый вальс — в белом платье, с веером в руке, — вальс, который ей не доводилось танцевать пока еще ни в жизни, ни на сцене...
И главного — главного! — она не выдумала: какие у Васильича были теплые, счастливые глаза! Да, глаза! Она увидела их, когда очнулась: глаза очень счастливого мужчины, его оттопыренную — и тоже в счастье — нижнюю губу... все ведь так и было... Таким, будто оттаявшим, она и не предполагала его увидеть... И это она, она дала ему счастье! И сама она счастлива... Вместо того, чтобы терзаться... Ничего не понятно: совсем не терзается... и нет угрызений совести... Таково, видно, ее волнение, о котором она не очень-то и знала...
Галка очень вкусно поела, все время прислушиваясь, не идет ли Васильич, — ему тоже не мешало бы съесть горяченькой картошки с маслицем и луковым салатом. Но в комнатах по-прежнему стояла тишина, потому что радио, напугавшее ее, она выключила давным-давно, а шагов Васильича не раздавалось. И она подумала, что даже не знает, как звучат его шаги... „Стоп! — тут она себя остановила, как, наверное, сделал бы и главреж. — Стоп! Не углубляйся. Не надо портить такой день. Стоп!44
Конечно, она понимала, что нужно было уже всерьез подумать о случившемся. Завтра ее ждала дорога, не дальняя, но и не очень легкая — утомительная, как и для всех в театре; жалкие гастроли, поездки по полевым станам соседней области, ухаживания главрежа, попойки Зотова и многое, многое, чем полнились ее годы в театре, что надоело уже изрядно и к чему, собственно, никогда не лежала ее душа. И захотелось все сломать в этом заведенном порядке, ничего завтра не укладывать и никуда не торопиться. Пусть и не навсегда, пусть только погостить здесь, в этом дому, варить Васильичу картошку, ходить куда-то за молоком и хлебом, вежливо и высокомерно разговаривать с соседкой, или только раскланиваться, чтобы той не захотелось в другой раз околачиваться у забора и допытываться у Галки, что она здесь делает. И так ясно — без расспросов: она здесь живет!
Но соседка — это пустяки. Главное — Васильич. Побыть с ним, пожить, наговориться о вещах, совершенно далеких от театра; вот он придет сейчас после проверки каких-то магазинов, сядет есть, а она сядет рядом и будет расспрашивать его обо всем. Как там — в мире, что говорили, что решали? Пусть расскажет все о поселке, не только обо всем плохом, но и что-то хорошее, хорошее о людях. Что это за Клавка с цветами — какие-то конфликты были у нее с Васильичем, а теперь вот наладилось, Клавкины ромашки стоят в комнате, в литровой банке с водой, а все другие цветы — на полу, в ведре, конечно, это Васильич их поставил, Галка и не помнит, куда их дела, наверное, уронила под ноги, когда Васильич ее так неожиданно поцеловал...
Да, пожить другой жизнью, без всякой богемности: рано ложиться, рано вставать, хлопотать на кухне, драить до блеска дно кастрюль... Не лицезреть испитую рожу Зотова, не слышать его всяческих намеков и претензий — слово просто так не скажет, все у него с дерганьем да передерганьем. Не видеть главрежа и его многообещающих жестов — его рука все ниже опускается по Галкиной спине и к осени может оказаться неизвестно где, и неизвестно чем все это для нее закончится...
Она перечитала записку. Сухая, не теплая. Может, времени у Васильича не было долго расписывать... или постеснялся выразиться понежнее... Почему-то не предупредил, что придется знакомиться с соседкой, отвечать на ее вопросы... Как она тяжело смотрела — какое тяжелое удивление было в ее взгляде!.. Может, даже горе?.. У Галки заныла спина — при воспоминании о том взгляде. Не надо было выходить ей во двор, не надо было показываться... Вот она сейчас уедет, как ни в чем не бывало, а у соседки все на душе так и останется... На всю жизнь... И пойдет разлад у них с Васильичем... конечно, просто так не смотрела бы она на Галку... так растерянно и горестно... Если бы Васильич предупредил Галку, она бы и не вышла... ни за что бы не вышла... А если он ее испытывает? Да, именно испытывает: выдержит такую встречу с соседкой, такой нервный натиск — значит, выдержит и все другое?.. А зачем ему это? Вот даже „целую" в записке не написал... Ладно, не написал и не написал.;. Ей надо привыкать. Ко всему теперь привыкать.
...Пахли цветы в ведре, двор пропах пыльными растениями середины лета — жарким, перегретым предвечерьем. Где-то, Галке казалось, квакали лягушки.
Она вдруг ощутила нежность ко всему этому — и удивилась: как в старом добром романе. Но, в самом деле, все стало ей дорого — даже ползущее к закату солнце... весь этот мир... или мирок — как выздоравливающее дитя, которое она сама вылечила...
И тут же — параллельно или заслоняя все остальное — было еще трудно понять, но странное желание возникло у Галки: все-таки сыграть в театре ту нескладную женщину, полюбившую поздно и, возможно, не того, кого мечтала полюбить. Захотелось сыграть так, чтобы всем стало и больно и тепло от такой любви... судьбы ли? И это было новое для Галки желание.
Уже наступал вечер, а она еще не решила, что ей делать. Как все-таки поступить? Уехать? Остаться? Или хотя бы задержаться?..
Сергей Другаль
ЧЕРНЫЕ ПЯТНА
Когда началась Великая Отечественная война, мне было четырнадцать лет. И войну я пережил в тылу. Проходит время, многое забывается, память удерживает только отдельные кусочки прошлого. Они маленькие у каждого человека, эти кусочки, но если они остались в памяти, то значит были важны тогда и остаются важными теперь. Ведь память независима, она высвечивает главное. Считаем ли мы то, что помним, главным сейчас... не имеет значения. Мы можем не считать, память считает, у нее свои законы.