Журнал `Юность`, 1973-3
Шрифт:
И вовсе не потому, что мне противны «наши четвероногие друзья», как ласково называет их Хаджаратович на лекциях. Ничего подобного, я их даже люблю, и преимущественно здоровыми. Каждое лето, когда гощу в деревне, завожу дружбу с телятами и козлятами. Телятам таскаю соль, которую они нетерпеливо слизывают с ладони шершавыми языками.
Языки у «их ну точно наждачная бумага, только мокрые. Как можно раньше выпускаю козлят из загона, чтобы здоволь напрыгались на солнышке. Но традицию продолжить не хочу. Однако пока каждое утро, не считая воскресенья, плетусь вместе с отцом в техникум. Вот и сегодня тоже.
— Лейлико, чем накормишь своего старика? — слышу я.
Значит, Хаджаратович почти готов. Я лихорадочно заплетаю косы, пытаясь одновременно нашарить под кроватью старые туфли. Сейчас Лейлико запоет:
— Тэмрико, скоро ты, солнышко?
Это она мне.
— Тамара, опоздаю, — торопит Хаджаратович.
Позавтракать, как всегда, не успею.
— Ну и спокойная душа! Целой ночи не хватает, спала бы себе и спала! — замечает каждое утро Лейлико.
Наконец я готова и догоняю Хаджаратовича у калитки. Он оглядывается на меня через плечо:
— Ну, как дела?
— Хорошо!
— Позавтракала бы! — выскакивает на балкон Лейлико. И так всегда: она у нас человек внимательный.
В техникум приходим за пять минут до начала, я бегу в аудиторию, а Хаджаратович неторопливо шествует в учебную часть.
Только прозвенел звонок, как моя соседка Алина привычным движением толкнула меня в бок. Это значит, что нужно сосредоточиться. Сейчас она введет меня в курс событий, происшедших со вчерашнего дня. Новости Алина рассказывает только на лекциях — в перерывах же предпочитает слушать других, наверное, чтобы пополнить запас своих новостей. Преподаватели устали делать замечания за эти наши вечные перешептывания и, кажется, наконец, махнули на нас рукой: Алина что твой кремень — все выдержит, лишь бы была слушательница, в которую можно переложить избыток информации.
— Знаешь новость?
— Какую?
— Твоего отца посылают в деревню.
— Врешь?!
— А ты правда не знала?
Я промолчала.
— Это все знают! Но ты не переживай. Он, наверное, что-нибудь сделает. Сам не захочет, останется.
— Если надо, так поедет! — обрываю я её, хотя точно знаю, что никуда Хаджаратович не поедет.
Никуда!
Глупая Алинка, говорит: не переживай. Если бы поехать в деревню!
Прежде всего я ушла бы из техникума и поступила в среднюю школу. Мне всего два года до аттестата зрелости. А Хаджаратович одну меня здесь не оставит: «За девушкой нужен глаз да глаз».
Во-вторых, в деревне сколько угодно ходи по зеленой-презеленой траве, рви фрукты, спускайся к роднику, никто тебе ничего не скажет. Главное же потом, после школы, можно было бы заикнуться и о театральном институте, который снится мне в самых лучших, в самых долгих снах. А наяву — только слово скажи — Хаджаратовича хватит удар:
«Моя дочь на сцене будет кривляться? Позорить нашу фамилию?!» Трудно, наверное, поверить, но он такой, несовременный. Однако мне почему-то кажется, если Хаджаратович поехал бы в деревню и стал лечить телят, жеребят, а то и буйволят, мы как-то столковались бы. Особенно я полагаюсь на телят. Уж если они с ладони Хаджаратовича будут слизывать соль, то это совсем-совсем другое дело.
— Ты что, обиделась? — драматическим шепотом допытывается Алина.
— Ещё чего!
— А знаешь, Инка влюбилась в своего учителя музыки. Правда, клянусь здоровьем мамы и папы!
Представляешь?
— Предстазляю!
— Чего ты не слушаешь?
— Слушаю.
— Надулась, да?
— Нет!
— Я же вижу! Подумаешь, какой кошмар! Все равно вы никуда не поедете.
— Я же сказала, поедем, если нужно.
— Чего шипишь?
— Отстань!
— Ой, мамочка, да кто же пристает? Сто лет весело жить и тебя не видеть!
Алина отодвигается от меня. И некоторое время лектор говорит один, что в нашей аудитории случается не часто.
Хорошо бы на переменке найти Хаджаратовича и сказать ему: «Па, это правда, мы в деревню поедем?» Но не поверит ведь он ни этому «па» (какой же он «па»?), ни моим благим намерениям. И все оттого, что у нас с ним отношения, как на границе: настороженно-выжидающие. Когда Хаджаратович и мама разошлись, то сторонники мамы, а их было очень даже много, не жалели красок, описывая чудовищный эгоизм Хаджаратовича и продуманное коварство Лейлико, ловко занявшей место моей мамы. Я же фигурировала в этих обвинениях как живой укор отцовской совести. Мне кажется, Хаджаратович именно из-за этого так относится ко мне. На самом деле, кому приятно каждый день видеть укор своей совести?! Только я всё-таки уверена, вопреки мнению многочисленной родни Хаджаратовича, что мама не оставляла меня в качестве живого укора в доме Хаджаратовича. Просто ей, наверное, нельзя было взять меня с собой. Мало ли какие могли быть причины.
Мама у меня не ветеринар. Ничего даже похожего. Она работала продавщицей в огромном белом гастрономе, в лучшем его отделе — кондитерском.
Когда меня, ещё маленькую, приводили к маме, она казалась мне волшебницей, столько у нее было богатств: огромных коробок всевозможных конфет, большущих плиток шоколада, пачек печенья, вафель— словом, у нее было все, о чем я могла тогда мечтать. И она была очень щедрой волшебницей, целыми днями раздавала свои богатства, а они не иссякали. Притом мама улыбалась. Очень здорово улыбалась. Дома она никогда не бывала такой, и вообще я, как ни странно, плохо запомнила, какой мама была дома, но зато совершенно четко помню её, светлую — из-за белого халата и шапочки — на фоне разноцветных коробок. И я считала, что там все её любят и все восхищаются ею. А как-то наш знакомый, живущий напротив, в большом семиэтажном доме— он и сейчас там живет, — сказал маме: «Лика, у вас глаза, как озера в горах». Теперь я думаю, что это довольно банальное сравнение. Но тогда меня его слова поразили, а так как я не видела озер, но знала, что это вроде лужиц, только в миллион раз больше, то бегала смотреть лужицы и искала сходство с мамиными глазами. Сходства не было, но лужицы сами по себе мне очень нравились, особенно после ливня. Тогда они становились прозрачными, чистыми.
Теперь мама живет в другом городе, и мы с ней редко видимся, слишком редко. И потому счастья в этом нет. Скорее горечь и неловкость. Но все равно от этих встреч отказаться меня никто не заставит.
Звонок. Наконец-то! Я поспешно собираю портфель. И зачем только вытаскивала тетрадки?
— Куда ты? — любопытствует Алина.
— В Турцию! — огрызаюсь я.
— Инка, слушай! — зовет Алина и бежит к ней.
Сейчас она возьмет её под руку, отведет в укромное место и скажет доверительно, ради этого случая отказавшись от своего правила — на переменках только слушать: «Знаешь новость, Инка? Тамара стала такая воображала! Можно подумать — отца министром назначили!»
По лестнице бегу, как на пожар, боюсь, столкнемся с Хаджаратсвичем — остановит.
Лейлико, конечно, дома. Для портнихи слишком поздно, Лейлико ходит к ней, как на работу, к девяти часам; для подруги слишком рано, подруга работает и бывает дома только после шести. Лейлико лежит на тахте и читает.
— Ты чего, лапочка, так рано? — спрашивает она.
Из вежливости. Как бы я не подумала, что ей безразличны мои дела.
— Ты слышала — его переводят в деревню.
— Кого его?
— Нашего Хаджаратовича.
Я стараюсь это сказать шутливо, небрежным тоном, но, как всегда, когда мне приходится называть его по имени, чувствую страшную неловкость.
— Что ты говоришь? — иронизирует Лейлико, но вполне дружелюбно. Я надеюсь, что ирония относится к тем глупцам, которые сообщили мне об этом.
— Алинка сказала, а она все знает.
— Раз она все знает, так зачем, солнышко, спрашивать меня?
— Значит, она соврала?
— Стоит ли так грубо? Просто из техникума когото пошлют. Там и так сверх штата работают.