Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Зима тревоги нашей

Стейнбек Джон Эрнст

Шрифт:

— Ждем вас к чаю.

— Да, непременно. Счастливых праздников.

— Неужели это Аллен? Какой он большой стал! И Мэри-Эллен тоже. Так вытянулись, что их просто не узнаешь.

В церкви, куда ты ходил ребенком, всегда есть что-то дорогое твоему сердцу. Я знаю все сокровенные уголки, мне знакомы все сокровенные запахи церкви св. Фомы. В этой купели я был окрещен, у этой ограды подошел к первому причастию, а сколько лет Хоули занимают свою скамью — одному Богу известно, и это не просто риторическая фигура. Меня, видимо, как следует пропитали благочестием, потому что я помню каждое свое нечестивое деяние, а их было много. И, вероятно, я смог бы показать все те места, где выцарапаны гвоздем мои инициалы. Когда мы с Дэнни Тейлором прокалывали булавками буквы в молитвеннике, из которых слагалось одно самое что ни на есть непристойное слово, мистер Уилер поймал нас за этим занятием, и нам воздали по заслугам, но ему пришлось просмотреть все молитвенники и все сборники гимнов, чтобы убедиться, что ничего такого больше нигде нет.

Вот на этом сиденье возле аналоя однажды произошло нечто ужасное. В тот год я был служкой, ходил с крестом за священником и пел сочным дискантом. Как-то раз богослужение в нашей церкви совершал епископ — добродушный старичок с голой, точно вареная луковица, головой, но в моих глазах озаренный ореолом святости. И вот, когда пение смолкло, я водрузил крест на место и, одурманенный экстазом, забыл защелкнуть медную перемычку, которая закрепляла его в гнезде. После второго поучения, к ужасу моему, тяжелый медный крест покачнулся и хрястнул по благостной лысой голове. Епископ повалился наземь, как прирезанная корова, а мне пришлось уступить свою должность мальчишке по фамилии Хилл, а по прозвищу Вонючка, который пел несравненно хуже. Он теперь антрополог, работает где-то в западных штатах. Этот случай убедил меня, что одних намерений — благих или дурных — недостаточно. Все зависит от везения или невезения, от судьбы или как там это называется.

Мы прослушали всю службу, и в конце ее нам возвестили, что Христос на самом деле воскрес из мертвых. Всякий раз мурашки бегут у меня по спине от этих слов. Я с открытой душой подошел к причастию. Аллен и Мэри-Эллен у нас еще не конфирмовались, и под конец они начали вертеться во все стороны, так что пришлось смирить их железным взглядом, чтобы прекратить ерзанье. Когда в глазах у Мэри появляется суровость, она способна пробить даже броню юношеского зазнайства.

Потом мы вышли на солнце, и тут снова начались рукопожатия, приветствия и снова рукопожатия и поздравления с праздником. Те, с кем мы заговаривали при входе в церковь, еще раз выслушивали наши приветствия, и это было продолжением того же обряда, нескончаемого обряда подчеркнутой благовоспитанности, таящей безмолвную мольбу, чтобы тебя заметили и почтили.

— Добрый день. Как поживаете, как здоровье?

— Хорошо, благодарю вас. А как ваша матушка?

— Стареет, стареет. Ничего не поделаешь, где годы, там и болезни. Я ей передам, что вы о ней справлялись.

Сами по себе слова эти ничего не значат, они только проводники чувств. Что определяет наши действия — мысль? Или же они — результат чувств, а мысль только кое-когда помогает их осуществлению? Наше маленькое шествие по солнечной улице возглавлял мистер Бейкер, старавшийся не ступать на трещины в тротуаре; его мать, которая скончалась двадцать лет назад, могла спокойно лежать в могиле. А рядом с ним, приноравливая свою походку к его неровным шагам, мелко перебирала ножками Амелия, миссис Бейкер, — эдакая птичка, маленькая, востроглазая, но ручная, питающаяся из кормушки.

Мой сын Аллен шел рядом со своей сестрой, и оба старательно делали вид, что не имеют друг к другу никакого отношения. По-моему, она его презирает, а он ее не выносит. Это может остаться у них на всю жизнь, но они научатся скрывать свои чувства в розовом облачке нежных слов. Дай им — каждому отдельно — их завтрак, моя сестра, жена моя: яйца вкрутую, огурчики, сандвичи с джемом и ореховой пастой, красные, пахнущие бочкой яблоки, и пусть идут в мир плодиться и размножаться.

Так Мэри и сделала. И, получив по свертку, они ушли каждый в свой обособленный тайный мирок.

— Ты довольна службой, дорогая?

— Да, очень. Мне в церкви всегда нравится. А ты… признаться, я часто теряюсь — верующий ты или нет. Правда, правда! Твои шуточки иной раз…

— Подвинь стул поближе, родная моя родинка.

— Надо обед разогревать.

— К чертовой бабушке твой обед.

— Вот, вот они, твои шуточки. Об этом я и говорю.

— Обед не святыня. Будь на улице потеплее, посадил бы я тебя в лодку, выехали бы мы с тобой за волнорез и половили бы там рыбку.

— Сегодня нас ждут Бейкеры. Слушай, Итен, все-таки верующий ты или нет? Тебе самому-то это ясно? И почему ты даешь мне какие-то дурацкие прозвища? Хоть бы изредка называл по имени.

— Не хочу повторяться и надоедать тебе. Но в душе у меня твое имя гудит, как колокол. Верующий ли я? Что за вопрос! Разве так бывало, чтобы мне хотелось придираться к каждому блистательному слову в Никейском символе и разглядывать его со всех сторон, точно мину замедленного действия? Нет. Мне этого не нужно. Но удивительное дело, Мэри! Если бы душа и тело мое иссохли в неверии, как горох в стручке, стоило бы мне услышать слова: «Господь, пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он взрастил меня на злачных пажитях», — и в желудке бы у меня похолодело, сердце в груди забилось, в голове вспыхнуло бы жаркое пламя.

— Ничего не понимаю.

— Умница. Я тоже не понимаю. Хорошо, скажем так: в младенчестве, когда косточки у человека еще мягкие и податливые, меня уложили в маленький епископальный крестообразный ящичек, и там тело мое сформировалось. Так удивительно ли, что я выклюнулся из этого ящичка, как цыпленок из скорлупы, приняв форму креста? Ты разве не замечала — ведь у цыплят тельце тоже в какой-то степени яйцевидное.

— Ты говоришь ужасные вещи — и даже детям.

— А они — мне. Эллен только вчера вечером спросила меня: «Папа, когда мы разбогатеем?» Но я не сказал того, что знаю: «Разбогатеем мы очень скоро, и ты, не умеющая сносить бедность, не сумеешь снести и богатство». Это истина. В бедности ее терзает зависть. В богатстве она, того и гляди, задерет нос. Деньги не излечивают болезни как таковой, а только изменяют ее симптомы.

— И так ты отзываешься о своих собственных детях! Что же ты обо мне скажешь?

— Скажу, что ты моя радость, моя прелесть, огонек в тумане жизни.

— Ты как пьяный. Будто и в самом деле выпил.

— Так оно и есть.

— Неправда. Я бы учуяла.

— Ты и чуешь, моя дорогая.

— Да что с тобой происходит?

— Ага! Значит, заметно! Да, происходит. Перелом, такой перелом, что все во мне разбушевалось к чертовой матери! До тебя докатывают только те валы, которые дальше всего от центра бури.

— Итен, я начинаю беспокоиться за тебя. Самым серьезным образом. Ты стал какой-то дикий.

— Помнишь, сколько у меня наград?

— Медалей? С войны?

— Их давали за дикость, за одичание. Не было на свете человека менее склонного к смертоубийству, чем я. Но на фронте меня втиснули в новый ящик. Время — каждая данная минута — требовало, чтобы я убивал человеческие существа, и я выполнял это требование.

— Тогда было военное время, и так было надо — за родину.

— Время всегда бывает какое-то особое. Ему служишь, а свое упускаешь. Солдат я был что надо — решительный, находчивый, беспощадный. Словом, нечто весьма приспособленное к условиям военного времени. Но, может быть, мне удастся выказать не меньшую приспособленность и теперь, в наши дни.

— Ты меня к чему-то подготавливаешь?

— Да! Как это ни прискорбно. И мне самому слышатся извиняющиеся нотки в моих словах. Надеюсь, впрочем, что это обман слуха.

— Пойду накрывать на стол.

— После такого сокрушительного завтрака о еде и думать не хочется.

— Ну, хорошо, тогда перекуси тут чего-нибудь. Ты заметил, какая на миссис Бейкер была шляпа? Должно быть, привезена из Нью-Йорка.

— А что она сделала со своими волосами?

— Ты тоже обратил внимание? Они у нее почти лиловые.

Поделиться с друзьями: