Зима в Сокчхо
Шрифт:
Парк пробубнил, что пора бы сходить к зубному. Я посмотрела на старика. Когда он жевал, движения его горла напоминали трепыхание птенца, который совсем недавно вылупился и вот-вот умрет.
Вечером я позвонила Джуну Оху. Спросила, как дела, и сказала, что расстаюсь с ним. Молчание. Мне даже показалось, он повесил трубку. Наконец Джун Ох спросил почему. Встав с кровати, я отдернула штору. Шел мокрый снег. Накрыв голову газетой, по тротуару спешил прохожий. Вот он свернул в переулок и исчез из виду. Блекло и обессиленно Джун Ох сказал, что устал и не станет удерживать меня, поговорим об этом позже.
Я сняла шерстяное платье. Подошла ближе к окну, прижала живот и грудь к стеклу. Когда тело онемело от холода, я легла спать.
За стенкой шелестело перо — движения руки медленные. На улице по ветру мчались сухие листья. Шелест пера — без напора. В нем грусть. Или, скорее, меланхолия. Наверное, женщина улеглась у художника на ладони, обвила пальцы, ластится к бумаге. Перо не смолкало всю ночь. И некуда было деться от этой муки, хотелось заткнуть уши. Пытка продолжалась до самого рассвета, пока перо не смолкло, и только тогда, вконец обессиленная, я уснула.
На четвертый день вечером, не выдержав, я постучалась к нему в комнату. Услышала, как за дверью звякнуло: он закрыл пузырек с чернилами. Появился на пороге босиком, под глазами темные круги. Рубашка под свитером топорщится. На письменном столе — ворох рисунков и эскизов, коробочка лапши быстрого приготовления. Я переминалась с ноги на ногу.
— Молодой человек, тот, которого вы видели на днях, это совсем не то, что вы думаете…
Керран нахмурился, словно пытаясь вспомнить, о ком речь. Потом на его лице отразилось удивление. Я почувствовала себя идиоткой. Спросила, не нужно ли ему чего-нибудь, он ответил, нет, спасибо, он работает.
— Можно посмотреть новые рисунки?
— Вообще, мне не хотелось бы.
Мое смущение вытеснил гнев.
— Почему?
— Если я сейчас покажу ее, ту женщину, история так и останется незавершенной.
— Она останется незавершенной до тех пор, пока вы не разрешите мне взглянуть…
Керран подался в сторону, как будто хотел заслонить собой письменный стол. И сказал, приложив руку к затылку:
— Мне очень жаль, но рисунков я показать не могу.
Потом добавил, что у него нет сейчас времени, нужно проделать еще много работы.
Я закрыла дверь.
Потом открыла снова и опустошенным голосом сказала:
— Ваш герой. Он не найдет ее, если он такой же, как вы. Здесь он точно не найдет ее. Здесь ему нечего искать.
Керран сидел за столом и уже занес было руку над бумагой. Но потом замер. На кончике кисти набухала чернильная капля, вот-вот готовая сорваться. Мне показалось, на его лице промелькнуло отчаяние. Темная капля шлепнулась на лист, утопив в себе край пейзажа.
Я прошла по переулку до основного здания отеля, на кухне развернула мамину колбасу и, сев на пол, стала исступленно есть, заполнила едой тяготившее меня тело, набила его колбасой так, что чуть не задыхалась, и чем больше я ела, тем большее отвращение к самой себе испытывала и тем быстрее жевала, поглощая пищу жадно и торопливо, пока наконец, отупев от обжорства, не повалилась на пол и из желудка со спазмами не хлынула на ноги кислая рвота.
В коридоре зажглась зеленая лампа. Шум шагов. Вошел Парк. Обвел взглядом кухню. Посмотрел на мои растрепанные, упавшие на лицо волосы. Приподнял меня, стал гладить по спине, как гладят ребенка, успокаивая его, и, обернув своим пальто, отвел в мою комнату, всё — молча.
Весь следующий день, изнуренная болью в желудке, я делала все механически. Едва представлялась возможность, спешила к себе в комнату и ложилась на электрическую грелку, с подушкой под поясницей, раскинув руки и ноги, чтобы как можно меньше соприкасаться с собственной кожей. Только в ночной рубашке и было удобно — без тугого пояса, стягивавшего живот. Подолгу смотрела в окно.
Стук в дверь, два удара. Керран. Ему нужно снова сходить в супермаркет, где он тогда покупал чернила и бумагу. Если меня не затруднит, не могла бы я пойти вместе с ним, объяснить кое-что продавцу?
У меня перехватило дыхание.
Керран добавил, что ничего страшного, если я не пойду, он справится сам. Потом помолчал. И сказал — по-французски, — что я права. Вот уже много лет он не различает себя и своего персонажа. И ему неловко, что я трачу на него столько времени, скоро он возвращается домой. Через четыре дня.
И ушел.
Я добрела до кровати и сжалась под одеялом.
Он не имеет права уезжать. Сбегать, прихватив с собой всю эту историю. Выставлять ее на публику, показывать читателям на другом конце света. Он не имеет права бросать меня вот так, с моей историей, которая истощится и иссохнет здесь под скалами.
Это не было желанием физической близости. Оно невозможно — в отношении него, француза, иностранца. Да, именно так, это не любовь и не желание. Я заметила, как изменился его взгляд. Вначале он просто не видел меня, не придавал мне значения. Он по-настоящему осознал мое присутствие постепенно — подобно тому, как змея медленно обвивает спящего человека или как хищник выслеживает добычу. Теперь его взгляд, осязаемый, плотный, идущий из нутра, вобрал меня без остатка. Я поняла то, чего не понимала раньше, — что часть меня существует и на другом конце света тоже, а большего мне и не нужно. Нужно лишь одно — жить в касании его кисти к бумаге, в гибких линиях, в чернилах, погрузиться в них целиком, и пусть он забудет всех прочих женщин. Он говорил, ему нравится моя точка зрения, мое восприятие. Он действительно говорил это. Произнес бесстрастно, сухо, как горькую и не слишком приятную истину, которая не затрагивает ни краешка его души, как констатацию факта.
А мне не нужна констатация факта. Мне нужно, чтобы он рисовал меня.
Вечером, пока Керран был в ванной, я вошла к нему в комнату. Рисунки собраны. В мусорной корзине бумажный шарик, который он, похоже, недавно жевал. Я достала и развернула его. Еще влажный и клейкий. Клочок женщины. Но даже по обрывкам линий я теперь могла достроить образ, так и оставшийся не прорисованным. Она спит, подбородок на разомкнутых ладонях. Пусть же художник вдохнет жизнь в эту чародейку, пусть она наконец проснется — и если бы я только могла пробудить ее! Я подошла к столу. В пузырьке поблескивали чернила. Обмакнув палец, я провела им по лбу, щекам, носу. Чернила просочились между губ. Холодная темная жидкость. Липкая. Я снова окунула палец в пузырек и коснулась подбородка, шеи, ключиц. А потом вернулась к себе в комнату. Чернила затекли в глаз. Жгло, и я крепко зажмурилась. Когда я собралась открыть глаза, веки были склеены. Я стала вырывать ресницы, и вот наконец в зеркале проступило мое новое лицо.
Прошло три дня — в неспешном ритме, с каким лодка покачивается на складках морской зыби. Керран не показывался, а я всякий раз старалась возвращаться к себе в комнату как можно позже, когда он наверняка уже ложился спать. Вечерами я ходила до пристани. Добытчики кальмаров готовились к выходу в море. Хлебали суп в своих лачугах, закутывались в плащи, чтобы ветер не холодил живот и шею, и шли к причалу, залезали в лодки — лодок было двадцать четыре, — зажигали лампочки на проводах, протянутых от носа до кормы: свет манит к себе моллюсков, пусть даже те далеко от берега. Всё — молча, все движения с наработанной годами сноровкой, отшлифованные, в толще тумана. Я шагала по дамбе до пагоды сквозь затхлый портовый запах, жирной пленкой оседавший на коже, море наносило крупицы соли на щеки, язык, во рту чувствовался привкус металла, и вспыхивали скопища береговых огней, рыбаки отдавали швартовы и со своими гирляндами лампочек отправлялись на промысел — церемонная, гордая вереница лодок, вскормленная морем.
Утром четвертого дня, когда я разбирала в прачечной вещи для стирки, мне попались брюки — судя по всему, их забыла перебинтованная девушка. Сняв колготки, я примерила их. В бедрах оказались широки, но в талии не сходились, и мне не удавалось застегнуть пуговицу. Я чуть не расплакалась и сняла брюки. Надевая колготки, обнаружила, что они порвались. На корточках стала искать в ворохе вещей другую пару, и в этот момент вошел Керран.
Он встал на пороге, с пакетом вещей в руках. Я натянула подол платья на ноги. Сказала, что подбираю для стирки вещи схожих цветов и пусть он просто оставит свой пакет. Неловким движением Керран положил свою одежду — так, словно его руки были слишком длинными и он не понимал, как с ними управиться; однако чуть погодя передумал, а вообще-то стирать не стоит, автобус ведь уже завтра в десять утра.