Знакомство. Частная коллекция (сборник)
Шрифт:
Как выглядят гиацинты? Никто не может мне ответить, думаю, что лиловые. Думаю, на невысоком гибком стебле с большими, похожими на кленовые, листьями. Слово, похожее на глицинии. А как выглядят глицинии, как выглядят гиацинты?
Черно-белый кинематограф. Белая шляпка, квадратный вырез на платье, серая лакированная сумочка. Прическа с прямой челкой, волосы до шеи. Блестит лимузин без верха, длинные цифры на часиках. Как-то тревожно. Черно-белый кинематограф.
Черт, шнурки развязались. Давит на плечи гроза. Быстро иду домой. От проспекта – шум. В крапинках серый асфальт. Сколько осталось идти? Черт, шнурки развязались.
От кошачьих когтей следы на руке. Руки поцарапаны. На морозе розовые полоски синеют. Кошка с мягкой шкуркой смотрит зелеными глазами не моргая. Ты – жадная, у тебя неприятно просить. От кошачьих когтей следы на руке.
Нас на фотографии четверо. Двое уехали, остальные здесь. Двое остались, двое уехали. Когда смотришь на фотографию, хочется задуматься поглубже. В общем, все как-то устроились, и никто не изменился. Так говорят те, кто нас знает. Нас на фотографии четверо.
Ручка пьет чернила из синей пластмассовой баночки. Глотает, прихлюпывая, и чувствуешь, как у нее по горлу катится глоток за глотком. Ее резинка-пипетка работает, как сердце, качает и качает влагу для обалдевшего от жажды шершавого перышка. Перепила. Сплевывает капли. Пальцы в чернилах. Ручка пьет чернила из синей баночки, как аист.
– Мужик, ты охренел!
Идет, одежда вся измазана, куртка коричневая в дряни какой-то, ушанка мокрая. Ноги ставит криво, цепляется ободранными руками за колючий куст и все повторяет:
– Мужик, ты охренел!
Сколько можно говорить о грустном? Страшно становится, если представить себе, сколько сейчас народу говорит о грустном. Тот, кто– говорит, смотрит в одну точку, прямо перед собой, тот, кто слушает, скрывает зевки. Как прервать такой разговор? Болото светской неловкости. Сколько можно говорить о грустном?
Девять из десяти. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять. Девять из десяти.
Поднимаешься к себе на этаж. Кто-то за одной из дверей тушит курицу. По лестничной клетке гуляют чудесные ароматы. Глотаешь слюнки. Гладишь рукой шершавую стену. Достаешь ключи. Поднимаешься к себе на этаж.
У нее все подружки какие-то странные. У всех – торчащие челки, длинные носы, безумные глаза. Приходят – не здороваются. Сразу на кухню. Все съедят, накурят в комнате и уходят. У нее все подружки какие-то странные.
Каждый привыкает к своему цветному телевизору. Придет в гости, смотрит, нет, что-то не то. Или слишком яркий, или слишком блеклый, или цвета страшно искажены. Ловишь, ловишь эту неуловимую разницу, а потом скорее бежишь домой, ничего с собой поделать не можешь, так привык к своему цветному телевизору.
Рассматриваю в зеркальце дырку в зубе. Зеркальце запотевает от дыхания. Будет или не будет больно?
Страшно. Бегут минуты, стучит в висках. Рассматриваю в зеркальце дырку в зубе.
Я кричу тебе хриплым голосом: «Сколько можно терпеть!»
– Господи, делов-то. Ну не терпи!
И потом в хриплом урагане слов кружится голова, как от свежего воздуха, о котором можно сказать «перепил».
– Нет проблем! – я кричу тебе хриплым голосом.
Прежде чем уснуть, выключаешь свет. Думаешь: откуда этот запах? Внизу соседи жарят картошку. Еще не спят. Ложатся поздно и встают поздно. Думаешь, наверно, проводят ночь в райских блаженствах. Хочется жить кое-как. Прежде чем уснуть, выключаешь свет.
Если однообразны дни, однообразны и ночи. Нет. Если однообразны дни, разнообразны ночи. Нет. И ночи и дни, как они взаимодействуют? Трудный день, легкая ночь? Или трудный день и бессонница до пяти утра? Пустой день, плохо спишь? Спишь днем, спишь ночью? Ночь не спишь, ходишь с красными глазами и в белых брюках? Если однообразны дни, однообразны и ночи.
Боюсь сквозняков. Как пламя свечи. Как груда бумаг. Как больной старик. Как ребенок строгих родителей. Как гвоздь молотка. Боюсь Как.
Шум и тарарам. Горит свет. Гости. Говорят одновременно. Порхают ложки с салатом. Проливается вино. Скатерть в пятнах. Бокалы сходятся и расходятся. Шум и тарарам.
Додумываешь до конца. Предвидишь последствия, отдаешь себе отчет в причинах. Примеряешь на себя, на карлика, на гиганта. Откладываешь на потом. Вспоминаешь среди ночи. Додумываешь до конца.
Привыкли видеть в вещах нечто большее. Вилка в розетке. Ток. Часы на руке. Время. Так и разбредаются слова по устам, как гости по домам, потому что уже давно пора. На дереве – кот, под деревом – пес. Вечерняя сказка.
Скатерть в пятнах. Бокалы сходятся и расходятся. Шум и тарарам.
Додумываешь до конца. Предвидишь последствия, отдаешь себе отчет в причинах. Примеряешь на себя, на карлика, на гиганта. Откладываешь на потом. Вспоминаешь среди ночи. Додумываешь до конца.
Привыкли видеть в вещах нечто большее. Вилка в розетке. Ток. Часы на руке. Время. Так и разбредаются слова по устам, как гости по домам, потому что уже давно пора. На дереве – кот, под деревом – пес. Вечерняя сказка.
Муха-цокотуха
(Сказка)
1
Мне якобы дал твой телефон один наш общий знакомый. Чтобы я остановился у тебя. Я позвонил – сработало. Все в порядке. Это чтобы ты не ушел. Любимая работа.
Ты почти ничего не сказал, когда меня увидел. Только ткнул куда-то пальцем и сказал: «Вот». И добавил: «Подожди». Сразу «на ты». И чудненько.
Шум с улицы. Запах. Соседка снизу варит борщ. Точнее, кислые щи. Мясо на сахарной косточке, прозрачный бульон, кружочки моркови. Язык барахтается в наполнившей рот слюне. Сглатываешь, но в голове, покрасневшие от постоянной возни с водой пальцы, белесые ногти, красные пальцы в укропе, крупицах соли… Шум с улицы. Обычный утренний шум. Там, за стеклом, – квадратный вонючий дворик, зады магазина. Смердящие желтовато-мутные лужи, растрескавшийся, как кожа гигантского доисторического уродца, асфальт. Прокисшие мужички в кепках швыряют в оцинкованные люки промерзшие бело-бордовые половинки туш, обворожительные ляжки и бедра, бело-голубые в мутноватом желе полиэтилена молочные блоки, составляют пустые бутылки в тару. Да, это именно этот звук, когда пустые бутылки распихивают по отверстиям пластмассовых или металлических ящиков, и мужик в грязно-серой майке без рукавов, демонстрируя чуть выше следов от сделанных во младенчестве прививок наколку с якорем или женщиной-русалкой, загребает каждой рукой по полдюжине бутылок, выставляя на всеобщее обозрение обрубок пальца или искалеченный ноготь. Соседка снизу открывает окно, снимает с пыхтящей кастрюли крышку, подставляя лицо под горячий, пропитанный ароматами вареной говядины пар. Что теперь? Будет гладить? Драить полы? Засунет руки по самый локоть в тазы замоченного еще вчера вечером постельного белья вперемешку с мужниными подштанниками, непарными детскими носками?
– Ты чего приехал?
– На несколько дней.
Лес рук, пульсирующее людское море, голые руки как нива, как океан золотых колосьев, зеленые, синие, голубые, до пояса голый ударник – в мыле, пот течет по лицу солиста в кожаной куртке, и рыдают девицы, отбрасывая со лба волосяную пену, размазывая по лицу сопли и слезы, тушь и губную помаду. Шум с улицы, телевизор, голоса с…
– Есть будешь?
Большой темный коридор с влажными половичками у каждой двери. Захламленная вешалка. В ванной – зеленые обливающиеся слезами трубы, потолок в сумасшедших зелено-коричневых фресках, подслеповатое зеркало. В пластмассовом стаканчике щетка и зубная паста твоего соседа справа, чистит, как ты сказал, зубы дешевой зубной пастой из ностальгии по пионерским кострам и линейкам. Ты поворачиваешь гладкую фарфоровую четырехконечную морскую звезду, и рахитичная струйка послушно выбегает навстречу развороченной пуповине заплеванного умывальника. «Вот, вот, вот», – бормочешь ты, тыкая пальцем в полотенце, мыло, розетку.