Знал, видел, разговаривал. Рассказы о писателях
Шрифт:
Алексей Максимович улыбнулся, на его впалых щеках заиграл слабый румянец. Придвинув кресло ко мне, он заметил:
— Хоть не совсем точно, но смысл правильный. И что же дальше?
Он заинтересовался, он желал меня слышать, и я, счастливый, продолжал:
— Меня тогда бросило в жар, стало стыдно самого себя. Я — клоп! Быстро, точно ужаленный змеей, спустил ноги с кровати и, глядя на ваш портрет, висящий на стене, дал клятву не быть больше клопом и все свободное время заниматься творчеством до самой гробовой доски. И вот с тех пор я верен своему слову.
Алексей Максимович поднялся и, обеими руками сжимая мою руку, долго смеялся и сквозь смех повторял: «Мой клоп родил нового писателя!»
На прощание проговорил:
— Учитесь и пишите, из вас толк будет. А за то, что вы развеселили меня, — спасибо.
На следующий год я вновь побывал у Рыбакова. Наше знакомство переросло в дружбу. В журнале «Нева», где я в ту пору работал, появился мой рассказ о писателе-кимряке. Быть может, это была первая весточка для всесоюзного читателя о скромном волжском трудолюбце, который упорно работал над эпопеей из жизни кимряков. Тронутый вниманием, Макар Андреевич прислал мне на память свое стихотворение. Начиналось оно так:
Отец мой, сапожник, На липке сидел, Он вклеивал задник И песенку пел. Высокий и стройный, С большой бородой, Везде он бывалый И смелый такой. Одно лишь несчастье — Загрызла нужда: Ребят было трое, А мать — что зуда!Началась переписка — долгая, многолетняя, очень сердечная. Макар Андреевич делился планами работы над новыми книгами автобиографической эпопеи, рассказывал с обычным своим невозмутимым добродушием о трудностях издания романа «Лихолетье». И вдруг — в течение каких-то трех лет — прислал мне и этот роман, и еще новый — «Бурелом» (они вышли в Калининском областном издательстве).
Таким образом, Рыбаков завершил обширное повествование о своем детстве и возмужании, а вместе и о революционном пробуждении глухого волжского края, о заре новой жизни над речными плесами. Я поздравил Макара Андреевича с творческим успехом; в ответ он сообщил, что закончил работу над четвертой книгой, приступил к пятой…
Не баловала Рыбакова своим вниманием столичная критика; тем отраднее было появление в еженедельнике «Литературная Россия» статьи Г. Кузнецовой о жизни и творчестве писателя-кимряка, которому только что исполнилось 75 лет.
То, что пишет Макар Андреевич Рыбаков, — проницательно замечает критик, — почти не искусство в привычном понимании этого слова: здесь не автор воплощается в своего героя, а, напротив, герой воплощается в автора, впитывая в себя черты его индивидуальности.
Макар Андреевич звал меня приехать в Кимры на свой юбилей, но оказалась уйма непредвиденных дел, и я не проведал его ни тогда, ни после… И уже никогда не увижу его доброе и прекрасное вперекор старости одухотворенное лицо: на восьмидесятом году скончался этот мудрый летописец «кимрского сапожного царства».
Смерть Рыбакова обострила во мне чувство всегдашнего сожаления о редких встречах с ним и в то же время пробудила пытливый интерес к малейшим штрихам его бытия: как он жил последние годы? Какие творческие думы владели им?..
Знакомство с калининским писателем Петром Дудочкиным, хорошо знавшим Рыбакова, написавшим о нем воспоминания, позволило мне отчасти ответить на эти вопросы.
Петр Дудочкин переслал мне свои воспоминания; с его разрешения я привожу два отрывка из них.
В Калинине Макар Андреевич чаще всего останавливался в старой гостинице «Волга», где небольшие, но уютные номера с бесхитростной старинной мебелью. Признавался:
— Без нового комфорта лучше думается. Привычка.
Но однажды, помнится, и в этой гостинице у него было мрачное настроение. На вопрос «Что случилось?» показал только что прочитанную книжку «Родник» калининского поэта Семена Воскресенского.
— Стихи не по душе?
— Очень по душе. Талантливо! Давно не читал таких по-русски сочных стихотворений. Радуюсь и огорчаюсь. Стихи-то написаны несколько десятилетий назад, а свет увидели, когда автору на седьмой десяток перевалило. — И после раздумья: — Моя судьба такая же. А как бы первая книга окрылила душу поэта, если б появилась пораньше! Признать вовремя дар литератора — и вообще любой дар — все равно что не дать перебродить тесту в квашне.
И начал страстно говорить о литературной молодежи, нуждающейся в поддержке.
Рассказав о переиздании романов Макара Рыбакова большими тиражами, Петр Дудочкин замечает:
Но мало кто знает, что по разным причинам эти книги изданы лишь через четверть века после того, как были сочинены. Спокойно, без раздражения, тем паче озлобления писатель добивался своей цели. И добился.
Кое-кто из молодых литераторов чересчур эмоционально возмущался его спокойствием. Он морщился, отвечал же хладнокровно:
— Если писатель озлобляется — это снижает талантливость. Да, да, талант становится худосочнее, а то и вовсе немощным. По сути дела, писатель сразу две книги пишет: одна — та, что на столе, рукопись, а другая — поведение в обществе. Биография писателя — это, разрешите так выразиться, тоже своего рода книга. Ее страницы не повторишь, не переиздашь, опечатки не поправишь, как можно сделать при переиздании романа. Биография пишется сразу набело, без черновиков, и чем меньше в ней клякс и разных помарок, тем больше почитателей. И пока писатель жив, его ценят (хорошо это или плохо — судить не нам) не только по тому, что он написал, а и по тому, как он ведет себя в жизни.
Светлой души был Макар Андреевич Рыбаков, любил людей, своих кимряков, и они всегда отвечали ему преданной, верной любовью: хранят его книги в городском музее, свято чтят память талантливого писателя-летописца.
Перечитывая произведения Макара Андреевича, вспоминая задушевные беседы с ним в бревенчатом домике, в кабинете с одним оконцем, я вспоминаю и речушку Кимерку, тихую и скромную, впадающую в Волгу. И мне думается: «Вот так же тихо, на первый взгляд, быть может, и вовсе неприметно вливается творчество Рыбакова в большую советскую литературу и полнит ее вовек не оскудевающей животворной силой жизни!»
1961—1975
СЕМЬ ЦВЕТОВ РАДУГИ
Волжская набережная мало-помалу поднимается на крутояр и как бы возносит ввысь, в свежесть и сумрак вечернего неба, теплую земную желтизну пятиэтажного дома, похожего на пчелиные соты.
Из верхнего распахнутого окна легко, струйчато, как ручеек, льется прозрачная мелодия. В ней слышится младенчески радостное удивление перед миром. Но вот звуки прерываются, судорожно клокочут, будто светлый ревущий поток налетел на каменную преграду… Это добро схлестнулось со злом — между ними идет беспощадная борьба. И вдруг бурные звуки сменяются тихим, подавленным журчанием…
Когда взгрустнется Осипову, возьмет он полузабытую скрипку, и она рыдает в его руках, оплакивая печальную участь чувашской девушки.
— Бедная, бедная Нарспи [17] , — вздыхают во дворе, под окнами, преданные слушатели, а кто постарше, тот, наверно, вспомнит и прошлые горести своей обездоленной родины…
По признанию Петра Николаевича, ему всегда везло на хорошие скрипки. Почти полвека назад на казанской толкучке он случайно купил скрипку итальянского мастера Амати.
17
Нарспи — героиня одноименной поэмы классика чувашской литературы Константина Иванова.
Тогда он, сирота, жил в Казани у старшего брага Михаила, учителя, занимался в гимназии и одновременно в музыкальной школе по классу скрипки: видимо, от отца, гусляра, передалась ему страсть к музыке. А в 1917 году Петя Осипов, в стареньком мундирчике, с серебряной медалью в кармане, пошел наниматься в симфонический оркестр. Молодого скрипача назначили помощником концертмейстера. Начались концерты в красноармейских частях, гастроли по волжским городам…
У него мягкие, добрые руки — они с одинаковой бережностью могут прикасаться и к смычку, и к больному: ведь он к тому же еще и врач! Кандидат медицинских наук. Автор тридцати научных работ. Главный терапевт Чувашской Автономной Республики.