ЖАНРЫ

Знаменитый Павлюк. Повести и рассказы

Нилин Павел

Шрифт:

— Иди, иди, — шепотом говорит он кошке. — Ишь как хорошо угрелась. — И сталкивает ее с кровати. — Иди, — повторяет он, хотя кошка ему нисколько не мешает собираться.

Михась достает из-под подушки длинный плоский итальянский пистолет и две полные обоймы к нему, кладет их в карман. Теперь он пойдет с пистолетом. Так будет лучше. Пусть немцы не принимают его за деревенского. Он вовсе не деревенский, Вот так он сейчас и пойдет — через кладбище, потом по бывшей Дзержинской, а тут и — Сенная. Он договорится с Сазоном Ивановичем, чтобы нынче же перевезти этот тол на базу. Василий Егорович не для того рисковал жизнью и отдал свою жизнь, чтобы тол этот лежал под сосной в бездействии. Немцы еще вспомнят Василия Егоровича Бугреева и сыновей его. Они еще многое вспомнят и поревут, и постонут...

Михась находит впотьмах за печкой на веревке свою стеганку. Надевает ее, хотя она не совсем просохла после стирки. В ней все-таки удобнее, привычнее. А куртку Виктора — правда, она теплее — пусть Ева в случае чего обменяет на хлеб.

Чтобы не шуметь, не разбудить спящих, он на цыпочках проходит к дверям. Но сапоги скрипят. Это почти новые, хорошие сапоги. Они и должны скрипеть.

Михась жалеет, что не догадался обуться во дворе. Очень жалеет, потому что из-за перегородки выходит Ева.

В длинной белой рубашке в призрачном свете луны она походит на привидение, какими в детстве бабушка стращала Михася. Но это не привидение, это — Ева, большая, теплая, пахнущая свежим сеном, что ли. И необыкновенно красивая, ну просто сердце рвет, какая красивая.

— Тебе что, стало плохо? — протягивает она к Михасю руки. — Очень плохо?

— Нет, почему? Мне хорошо, — улыбается Михась. — Я хочу, пока ночь, уйти. Тихонько.

— Ну как же это? Ты уходишь вот так — вдруг?

— Я еще зайду, — несколько смущенно говорит Михась. — Может, еще ночью даже заеду. С одним человеком. Короче говоря, может, с Сазоном Иванычем заеду. Нам все-таки надо забрать тол. Это очень срочное дело.

— Но как же ты пойдешь? Я тебе хотела утром, может быть удастся, достать хороший аусвайс. Печать у тебя особенно неважная...

— Ничего, как-нибудь. Ходил и без аусвайсов. Ничего.

— Ну как же это? Я хотела тебе еще что-то сказать. Может, покормить тебя?

— Нет, ничего не надо. Спасибо. И так все было хорошо. Спасибо. Я пошел.

— Ну как же? — опять говорит Ева. Она растерянна, почти беспомощна сейчас. И в беспомощности этой, в сонной рассеянности особенно удивительна и прекрасна. — Я хотела тебе еще что-то сказать. Я забыла, что я хотела тебе сказать...

Михасю трудно, неловко сейчас смотреть на нее. Он краснеет, даже потеет. Но не может оторвать глаз от ее высокой, чуть трепещущей под рубашкой груди.

— Боже мой, боже мой, — воркует Ева. — Софья Казимировна проснется и будет очень недовольна. Будет меня ругать, что я вот так тебя отпустила. Ты должен проститься с ней.

— Потом, — хочет закрыть глаза Михась, чтобы не смотреть на Еву.

— Когда же — потом? Подожди, — трогает Ева его за руку. — Одну минуточку. — И заглядывает за перегородку: — Мама, он уходит. Вы слышите меня? Он уходит...

— Кто уходит? — глухо отзывается Софья Казимировна.

— Ну, он. Наш хлопец. Михась.

— Уходит?

Софья Казимировна появляется из-за перегородки. У нее на голове — как рожки. Волосы ее переплетены какими-то бумажками или тряпочками. «Для чего это?» — удивляется про себя Михась. И говорит, почтительно кланяясь, как учительнице в школе:

— До свиданьица, Софья Казимировна.

Он хочет еще сказать: «Извиняюсь за беспокойство». Или что-то в этом роде. Но не говорит. Он скорее хочет уйти, пока она его снова не назвала Иродом, ненасытным зверем лесным или еще как-нибудь.

— Ты уходишь? — оглядывает его она. — А как же эти... вещи?

— Какие вещи?

— Эти вещи, которые делал для вас Василь Егорович. Ева их сберегла.

— Он возьмет их, — говорит Ева. — Он заедет к нам, может быть, еще сегодня, и возьмет тол. Он заедет с Сазоном Ивановичем.

— До свиданья, — снова кланяется Михась.

— До свиданья, — протягивает к нему сухие руки Софья Казимировна. Обнимает его и целует в лоб. — Извини меня, старую дуру, мальчик. Извини, что я оскорбляла тебя. У меня нет сил. Извини меня, милый. У меня больше никого нет. Только Ева, но она тоже уйдет...

Уж лучше бы Софья Казимировна оттолкнула Михася. Уж лучше бы она снова назвала его Иродом.

А сейчас, после ее ласковых слов, ему вдруг стало действительно нехорошо. Ему вдруг, странное дело, самому захотелось заплакать. Но он повернулся и вышел, не взглянув даже больше на Еву.

Он только помахал всему дому кепкой, когда перешел дорогу. Помахал потому, что эти женщины могли смотреть на него в окна. Почти весело помахал. А кепку спрятал за пазуху.

Он проходил через кладбище по той дороге, где слева должны возвышаться свежие холмики могил Василия Егоровича и Феликса. Но он не остановился у этих могил. Он только чуть опасливо посмотрел углом глаза в их сторону. И зашагал по широкой аллее через кладбищенскую гору, нисколько не тревожась тем, что у него по-прежнему не очень точно изготовленный Клавкой аусвайс и особенно неудачная печать.

Все это пустяки. У Михася в кармане пистолет и две обоймы к нему. Нет, у него больше не задрожат руки при виде тех, кто захочет проверить его документы.

И очень, пожалуй, худо будет тому, кто попытается сейчас их проверить, кто попытается поставить под сомнение его право передвигаться по родной земле.

Переделкино, апрель 1962 г.

Пятно

Никто из товарищей не мог бы в точности сказать, где вырос и где оставил семью этот невзрачный на вид, неразговорчивый, тихий и как будто застенчивый Антон Барыкин.

Никто не помнит теперь, когда и откуда пришел он сюда, в это стрелковое подразделение, которым командует капитан Князев.

Никто, впрочем, никогда и не спрашивал его об этом. Как-то так не удавалось спросить.

И он сам никого ни о чем не спрашивал.

В землянке в краткие паузы между боями он сидел всегда в сторонке, вечно занятый починкой своих штанов или прилаживанием часто рвущихся ремней на вещевом мешке.

Писем он никому никогда не писал. И неизвестно было, грамотен ли он.

Газет и книг в его руках никто не видел.

А когда с ним разговаривал заместитель политрука, он на все вопросы отвечал кратко и неохотно, уклончиво.

Бывают такие скрытные, тихие люди.

Но когда начинался бой, человек этот немедленно преображался, становился подвижным и цепким и лез в самое пекло, будто специально отыскивал для себя наиболее трудное положение в этой достаточно трудной и тяжелой войне.

И заметно было, что драться он умеет, что в боевом азарте он не теряет головы и смелость его постоянно сочетается со сноровкой и ловкостью и природным неистребимым лукавством.

Поделиться с друзьями: