Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Знамя Журнал 8 (2008)
Шрифт:

Где-то тогда же для Гандлевского начался “вокзал в провинции”, поначалу такой: “Наша станция как на ладони. / Шепелявит свое водосток. / О разлуке поют на перроне. / Хулиганов везут на восток”, - вокзал, очень, кстати, похожий на вокзал того же Осипа: “Далеко теперь та стоянка, / Тот с водой кипяченой бак, / На цепочке кружка-жестянка / И глаза застилавший мрак”. Но есть существенная разница. Мандельштам со своего вокзала “без пропуска в Кремль вошел”. Мы знаем, в какой Кремль он вошел. Гандлевский тоже хорошо это знает. Ему такие сны не снятся. Вокзал оказался вещью вечной, в некоторой мере вечной ценностью, пронизав чуть не целиком и полностью его “Некоторые стихотворения”. В принципе, на русской железной дороге ничего не меняется: “Пусть пройдет вдоль вагона с жестокой зевотой / Милицейский патруль”.

Но вот заявлено же с самого начала: “Отгоревать и не проклясть!” (1973). Отгоревать не получается, вряд ли получится, но и проклятий нет и не будет. При всем врожденном максимализме этот поэт не склонен к решениям истерически крайним и бесповоротным. В юности он имел дело с такими девочками, как провинциалка-душа и длинноногая муза, обе они состарились уже тогда, и те возрастные кульбиты были столь же неподдельно реальным ощущением, сколь данью неистребимому романтизму отечественного строя поэзии.

Блок некогда назвал Тютчева “неисправимым романтиком”, и это - факт, в котором не усомниться, если прочесть, скажем, такие стихи двадцатипятилетнего Тютчева: “И новое, младое племя / Меж тем на солнце расцвело, / А нас, друзья, и наше время / Давно забвеньем занесло!” Романтик начинает стареть в утробе матери.

Когда у двадцатилетнего Гандлевского возникает модернизированный, в соответствии с текущими реалиями, образ горбуна: “Педалями звеня, / Горбун проехал на велосипеде / в окне моем”, - ясно, что автор действительно видел этого уродца, но он еще читал и Блока с Белым - слишком символистически маркирован объект наблюдательности, устроенной так, а не иначе. Да, в стихах многое опосредовано, можно допустить и случайность возникновения того или иного стихового факта, не осознанного тем или иным автором, но давно существующего, однако в случае Гандлевского отрефлектированная укорененность в прежней русской поэзии не подлежит сомнению. Я здесь обронил “романтизм”, сам он некогда придумал “критический сентиментализм” (применительно к Кибирову, кажется), то и другое - от фонаря, метафора, ненаука, нефилология. Однако.

Если уж прибегнуть к девальвированному и в принципе неточному термину “время застоя” относительно 70-х, когда Гандлевский начинал, то, может быть, будет уместно употребить словосочетание “страдальческий застой”. Опять Тютчев. Но привязывать Гандлевского к тютчевской ветви немного оснований хотя бы в силу таких стихов: “Доходи на медленном огне / Под метафизические враки”.
– Курсив мой.

По молодости лет Гандлевским было сказано в его эмблематичной вещи: “Самосуд неожиданной зрелости, / Это зрелище средней руки / Лишено общепризнанной прелести…” - возможно, от тютчевской “прелести осенних вечеров”, тем более что тут же добавлено: “Молчание / Речь мою караулит давно”. Недавно он себе посоветовал: “Бери за образец коллегу Тютчева - / Молчи, короче, и таи”.
– Курсив мой.

И вообще: “Короче говоря, я безутешен”, “Отсебятина, короче”.

Эхо улицы, между прочим. На которой, если внезапно подслушать, напр., разговор прохожих девушек, ничего внятного, кроме этого “короче”, не услышишь.

Так или иначе, тютчевский призвук у него появился с годами. Звучит вариацией некоторых поздних стихов Тютчева (в частности - “Вот бреду я вдоль большой дороги…”) такая вещь Гандлевского как “Мне нравится смотреть, как я бреду…” Дело не в метрике, но здесь и глагол общий, и все перевернуто с ног на голову, обытовлено, спущено с небес, подобно тому как Ходасевич в “Перешагни, перескочи…” инвертирует тютчевское “Не рассуждай, не хлопочи!..”, оставаясь в колее общей посылки.

Нет ни малейшего сомнения в полнейшей самобытности Гандлевского. Но он сам то и дело толкает читателя к той или иной отправной точке своих устремлений, соответствий и сближений. Помимо глубинных, вряд ли видимых нитей родства, это - внешняя черта поэтики, не им одним принятой и по сути своей традиционной. К тому же за ним филфак МГУ, “Бархударов, Крючков и компания”. Стоит вспомнить попутно, что, скажем, и Тютчев с Фетом, Аполлоном Григорьевым да Блоком посидели-потомились в скучной филологической школе (высшей).

…Но мы говорили о прошедшем времени. То было время разочарования, Боратынский сказал бы: разуверения. Сугубо романтические слова-знаки. Символы. Их почти не было в тогдашней поэтической практике, но именно ими пропитано состояние семидесятнического времени. Эти слова пропускались-проглатывались приблизительно так же, как в строке “С бесцельным беличьим трудом” необязательно присутствие колеса. Элементарная метонимия?

Не совсем. Гандлевский расположен к подробному реалистическому рисунку на размытом импрессионистическом фоне (когда “все громко тикает”). “Нагая женщина тогда встает с постели / И через голову просторный балахон / Наденет медленно и обойдет без цели / Жилище праздное, где память о плохом / Или совсем плохом. Перед большой разлукой / Обычай требует ненадолго присесть, / Присядет и она, не проронив ни звука. / Отцы, учители, вот это - ад и есть! / В прозрачной темноте она пройдет до двери, / С порога бросит взгляд на жалкую кровать / И пальцем странный сон на пыльном секретере / Запишет, уходя, но слов не разобрать”.

Заметим: не плачет, уходя.

Однако дух времени, усвоенный спервоначалу, в цельных натурах остается, как правило, до конца. Это оно, разочарование-разуверение: “Драли глотки за свободу слова - / Будто есть чего сказать”. Говорится, как видим, о других временах, о перестроечных, но мироощущенческая заданность никуда не делась. Да и не было у него стихов с горящими щеками воодушевления в самые наши эйфорические времена.

Так что о “цельных натурах” тут сказано не с кондачка. Нет слов о частном человеке Сергее Марковиче с его, может статься, разодранной душой - имеется в виду целокупность поэзии Сергея Гандлевского. Это опасно не менее, нежели прекрасно. Что на 7-й странице, что на 43-й с нами говорит один и тот же поэт. Так, разумеется, и должно быть. Да?

Дело в поэтике. Автор наверняка мог бы и не републиковать те семь стихотворений, но в его композиционных планах просматривается упор на единство сделанного им. Это получилось. И не могло не получиться. Наделенный инстинктом лаконизма (“короче”), с годами он еще жестче уплотняет стих при одновременном - во избежание инерции - растревоживании речи, о чем уже говорилось выше. Но речь остается той же. Поэтика, выработанная на утренней заре, явила необыкновенную крепость - жизнестойкость на грани самоконсервации - и не желает уходить со сцены “вслепую от блеска заката”. Пара новых верлибров вписывается в нее же. Но понятие “музыка”, в прошлом сакральное, ушло от него, кроме разве что: “Играет музычка, мигает лампочка…” - вокзальный мотивчик, киношно-народная песенка, “Вагончик тронется, перрон останется” на основе “Купите бублички, горячи бублички”.

Да нет. Большая музыка - здесь, в новых стихах, приглушена, упрощена, порой диссонансна, но неизбываема.

Нынче, когда стыдно говорить о лирике, он дает свой вариант: “В черном теле лирику держал, / Споров о высоком приобщился, / Но на кофе, чтобы не сбежал, / Исподволь косился. / Все вокруг да около небес - / Райской спевки или вечной ночи. / Отсебятина, короче, / С сахаром и без. // Доходи на медленном огне / Под метафизические враки. / К мраку привыкай и тишине, / Обживайся в тишине и мраке. / Пузыри задумчиво пускай, / Помаленьку собираясь с духом / Разом перелиться через край - / В лирику, по слухам”. Вот именно - по слухам.

Замечательно, когда поэт пишет коротко, - удобно цитировать.

То есть поэт пребывает на земле, над чашкой кофе, под разговорцы вокруг да около небес. Но есть обстоятельства, разрушающие позицию пускания пузырей. Появляются многострочные стихи, поверх установленного регламента.

В духе и ритме традиционного русского причитания, наподобие отчаянной пляски на поминках, звучит некролог “На смерть И.Б.”, невольно отсылая к двум вещам: во-первых, к его старым стихам о четырех стенах московского алкоголизма (“Сидели, пили, пели хоровую - / Река, разлука, мать-сыра земля. / Но ты зеваешь: “Мол, у этой песни / Припев какой-то скучный…” - Почему? / Совсем не скучный, он традиционный”); во-вторых - к Бродскому, и не только из-за совпадения инициалов И.Б. Существует ведь “Памяти Т.Б.” или “Похороны Б.Б.” Бродского, рядом - “На смерть Жукова”, “На смерть друга”. Гандлевский не мог не иметь их в поле зрения, создавая свою горестную плясовую.

Поделиться с друзьями: