Знай обо мне все
Шрифт:
Потом мы стали крутить «натик» вдвоем. И мотор, словно того и ждал, тут же завелся. Фенька, улыбаясь, похлопала меня по плечу, а когда я захотел еще раз нырнуть ей рукой за пазуху, таким наградила шлепком, что я чуть ли кубарем скатился с подножки трактора. Но улыбаться не перестала и даже выхрипнула что-то вроде того, что из меня выйдет толк, а бестолочь останется.
Пахали мы целину. Не в том смысле, что въехали в такое раздолье, где земля сроду плуга не видала, а травы в обморок от моего матерка падали. А просто к солидному куску пашни, с солончаковой балочкой посередине, припахивали этакий треугольник, который, в конечном счете, должен был свести на нет выпуклость, портившую все поле. Я почему-то в то время думал, что это и есть культура земледелия.
Фенька толк в работе понимала. Трактор у нее шел ровно, борозда ложилась прямо, словно по шнурку, на краях гона она тоже не делала «балалаек». А вот ее сменщица – востроглазая Танька Першина, у которой одни «баламутки» на уме, как о ней сказала тетка, – такого наворочает за свою смену – смотреть гребостно. При пересменке Фенька хрипит Таньке на ухо:
«Поимей совесть, сапера, не порть землю. Ведь грех на нас обеих ляжет».
«Грех – через дорогу перебег, ногу сломал – праведой стал», – говорила Танька эти вертучие слова, и сама вся чуть ли не ломается. Особенно глазами. Те, что называется, места себе не находят. Потом опять, другой уже ответ, Феньке учиняет: «Поле – не изба, от приборки не дюже захорошеет».
И на меня глядит таким кандибобером, словно я ухажёр, и спрашивает Феньку со смехом: «Может, твоего невладанного к себе на прицеп посадить?»
Сволота, говорит обо мне, словно меня тут вовсе и нет. А глазами вроде обволакивает. Слыхал я, так ужак лягушку обглядывает, это когда она орет оглашенным образом, но знай в пасть ему лезет.
Захрипела Фенька, кашлем зашлась. Кашель у нее тоже свой – ни с кем не спутаешь. Махнула рукой, сперва – с сердцем – на Таньку, потом – с безнадежностью – на меня. Мол, что взять о непутевого пацана. Я – с чистиком – поплелся освобождать от грязи отвалы. Потому я не слышал, что сказала в ту пору Танька моей трактористке. Только сбеленилась Фенька, схватила здоровенный ключ и за Танькой кинулась.
Та – сначала – просто пятилась, потом, видимо поняв, что эти шутки могут кончиться проломом в башке, побежала.
Гляжу, порешат друг дружку девки, тем более что Танька, остановившись, схватила в руку здоровенный голыш. Подбегаю. Хватаю Феньку за плечи. А они неподатливые, как бока мешка-пятерика, литой пшеницей обтуженные. Вроде и не повела она плечами, а я, как худой щенок, отлетел в сторону.
А Танька, бросив голыш, вновь бежать кинулась. И тут – Фенька – вдруг как пульнет ключом в меня, что я едва увернулся. А сама упала на пашню и зарыдала точно так, как в тот раз, когда не заводился ее «мать-верти».
Потом как начала комья грязи себе в рот заталкивать!
Ну, думаю, влип я с этими бабами. Что, если на них каждый день вот так черти ездить будут?
Опять подошел я к Феньке, которая, кажется, малость успокоилась, во всяком случае, землю есть перестала, и положил ей руку на голову и говорю:
«Успокойся, не реви».
Она мне:
«А я и не реву».
«А что же ты делаешь?»
«Смеюсь!»
И в самом деле улыбнулась. И может, даже тому, что ловко нас околпачила. Вон как улепетывает во все лопатки Танька. Да и я никак в себя не приду. А она – смеется.
В общем, веселую житейку я себе подхватил.
Прицепщик – человек без определенного места работы. У тракториста есть сиденье, на котором он восседает, как бог, а у некоторых даже кабина, где он чувствует себя, как у Христа за пазухой. А у прицепщика на пахоте одна «отрада для зада», как шутят в тракторном отряде, имея в виду станину плуга, которая, прямо скажу, мало приспособлена, чтобы на ней сидели.
Зато прицепщик, в отличие от тракториста, может запросто соскочить с плуга на ходу и не только затем, чтобы справить какую-либо нужду, но и просто пройтись или пробежаться, для разминки затекших членов или для сугреву и даже – недолго, конечно, – постоять на одном месте.
Но все это я проделывал в первую половину ночи, когда не очень хотелось спать и еще не иссякло желание выкобениваться и табуниться, а то и попросту маячить – не важно перед чьими – глазами.
К этому, кстати, я тоже был приучен там, на пашне, потому что в темные ночи, с белым лоскутом через всю спину, шел впереди трактора, в борозде, чтобы Фенька перла без останову. Включать фары было опасно, потому что в небе то и дело возникали гулы немецких самолетов. Но если бы их даже не было совсем, света трактор попросту не имел и способ, которым пользовались в отряде, был самым распространенным и проверенным.
А в ту ночь, о которой я рассказываю, было месячно и Фенька видела борозду, а я, разлегшись на станине, куда привязал тяголинкой – слоеным пирогом – сперва полушубок, потом фуфайку, глядел в небо. Там, померцивая, роились звезды. В их хаотичности не было видно никакого порядка, и это почему-то меня не только успокаивало, но и убаюкивало.
На краях загонки Фенька лихо разворачивала свой «натик», или «мать-верти», безошибочно попадала в обратную борозду и вела трактор ровно, без рывков, словно он не только не пахал, а вовсе двигался не по земле. Так водить машину могла только она.
Взглянув еще раз на небо, я отыскал взором Большую Медведицу, по ее перевернутому ковшу понял, что скоро будет светать. И увяз сознанием в последней мысли, а может, я уже додумал ее во сне, в который провалился даже, кажется, раньше, чем почувствовал под собою мягкое.
А потом – тоже во сне – кто-то толкнул меня в спину и что-то холодное стало взбираться на мою грудь. И тут сознание – пополам – разломила боль. Она уже была въяве, потому что сразу же выбисерило лоб мелким липким потом. А в другой половине застряла мысль, что мне все это снится и сейчас, как я только открою глаза, боль пройдет и я пойму, что зря дернулся всем телом, пытаясь вырваться из чьих-то холодных, тяжелых объятий.
Очнулся, а вернее, пришел в себя я на пахонине. Ныла грудь, и саднила нога. Рядом – на коленях – стояла Фенька, держа в руках тот самый ключ, с которым гонялась за Танькой, а потом запулила в меня.
«Живой?» – выхрипнула она мне в ухо, но я не почувствовал, чтобы его опалило ее дыхание.
Я не ответил. Так – не увял, – а, видимо, усох у меня во рту язык. И, наверно поняв, что я хочу пить, она приподняла мою голову и положила себе на колени и, как маленькому, вставила мне в рот бутылку. Горлышком. Только соски на ней не хватало.
Но эти в общем-то юморные мысли не вызывали во мне ни улыбки, ни просто «безулыбочного» зубоскальства. Я как-то очень серьезно хотел не то чтобы жить, а как-то полегче дышать и просто существовать, что ли.
Я было хотел подняться, но к боли прибавилась тошнота и остановила эти поползновения. К тому же очень горела нога и, кажется, существовала отдельно от остальной части тела.
«Лежи!» – приказала мне Фенька и растворилась в месячном полумраке, не настолько плотном, чтобы ничего не было видать, но и не таким прозрачном, чтобы я мог рассмотреть, что она собирается делать или куда делась вообще.