Знай обо мне все
Шрифт:
В общем, сперва мы просто одновременно заскучали. Отошли в уголок возле печки. Сидим. Ну я, понятное дело, стал ей разное плести о своей жизни. Женщины страсть это любят. Исповедью им моя трепотня кажется.
Но Шурка слушала меня как-то по-особенному, даже моргать забывала. Отчего глаза у нее еще красивше становились.
Рассказал я ей все то, что когда-то вылепал тете Даше, и подумал: вот сейчас она скажет: «А ну катись-ка ты отсюда квадратным колесом!» Нет, хмелеет глазами и вдруг произносит: «Какой ты особенный!»
Всякие слова слыхал я от тети Даши: и сахарным она меня величала, и медовым, и еще черт-те знает каким, а вот до «особенного» не додумалась. Значит, у каждой бабы есть какое-то свое слово, которым она и поражает нашего брата в самое сердце.
Словом, сник я, как цветок, который кипятком полили. Да и она, гляжу, щеками пригорать стала: вот-вот дым пойдет.
«И ты, – говорю я ей в ответ на ее «особенного», – тоже ничего. – И зачем-то прибавляю присказку Валета: – Если к тебе присмотреться».
Сказал я это и тут же пожалел, что бухнул лишнее. Кончился в Шуркиных глазах праздник – вот-вот заплачет девка. Ну я ей, конечно, как соломки под бок, утешинку подкидываю: мол, пошутил я все такое прочее.
«Знаю», – отвечает она, а настроение, вижу, к нулю движется.
Пошел я домой и еще одной взрослой мыслью обзавелся. Не грех слукавить девке. От этого она еще лучше станет.
И про новую мою любовь пошел оббивать языки хутор. Дошли слухи и до тети Даши. Перевстрела она меня как-то, говорит: «Чегой-то ты такой задатный стал? Видать, молодые хмелины все время в игривости держут?»
Молчу. А самому и глядеть на нее не хочется. Особенно на эти бледные губы и руки в веснушках-конопушках.
А она своей радостью делится: бабкой стала.
«Такая молодая и – бабка!» – кокетничает она сама с собой. А меня удивило, что дочка ее девочку родила. Мне почему-то казалось, что с фронта должны привозить только сыновей.
Пришел я еще пару раз к соседям и понял – с Шуркой не простые шуры-муры получаются, а что-то более основательное. Я потом это все назвал любовью, а попервах вроде бы даже стеснялся признаваться в этом самому себе. А мне страсть как нравилось, что нас с Шуркой женихом-невестой дразнят. И волосы у нее пахли чем-то особенным.
Но одно меня несколько обескураживало и даже злило, это когда мать ее – при мне да и при других посторонних – говорила:
– Шурка, гляди, принесешь в подоле. Дашутку-то он вон как совратил, мордой на керзовый сапог стала похожа.
И впрямь за этими словами пополз по хутору слушок, вроде тетя Даша беременна.
«Одна только опрасталась, – продолжала Пелагея – Шуркина мать, – имея в виду дочку тети Даши, – другая зачала».
А я к Шурке, если признаться, пальцем притронуться боялся, что ли. Словом, точно не знаю, как это назвать. Жалел ее, видимо. Берег, наверно.
В любви время проходит незаметно. Вроде совсем недавно первый раз ущучил я сознанием в душе томление, а уже сколь прошло. И было у нас всякое – мелкие размолвки и раздоры, просто стычки ни с того ни с сего. Но чаще, конечно, царила этакая мирная безмятежность, чем-то даже похожая на дрему в предутренние часы, когда уже не спишь, но еще и не проснулся.
Но вскоре мне в Шурке странность одна заметалась. Стала она меня ревновать. С подружкой ее постою – к подружке, с матерью ее словом перемолвлюсь – к матери. А однажды – на натуральной слезе с привизгом – как закричит:
«Тебе с ней интересней, чем со мной!»
«О ком ты?» – опрашиваю остолбенело, потому что и к столбам стараюсь не подходить, чтобы она не взревновала к ним.
«С псиной своей ненаглядной!»
И тут я понял – речь идет о Норме.
Ну, я конечно, попытался ей втолковать, что она – одно, а собака – другое. Тут любовь, можно сказать, разного свойства.
И слушать ничего Шурка не хочет, сучит ногами и слова непотребные разные выкрикивает.
Потом вроде попритихла, и я подумал, мол, вот и образумилась девка. Потому что, если честно, ревность в небольших дозах даже приятна, как лекарство, которое каплями прописывают, а когда она становится изобильной, от нее в петлю лезть хочется.
Так вот прижухла у меня под крылом Шурка, даже носом хлюпать перестала. Потом говорит:
«А помнишь, ты мне речи какие говорил при начале знакомства?»
Ну чего-то, конечно, я там плел. Не без этого. Даже, по-моему, в любви вечной клялся. И она напоминает:
«Ты говорил, что для меня ничего не пожалеешь. Требовал, чтобы я тебе что-то – даже невыполнимое загодя – приказала».
Молчу. Потому что и это было.
«Так вот, – продолжает Шурка, кокетливо притенив ресницами глаза. – Если ты меня любишь, то немедленно застрелишь свою псину.
Я опешил! Не шутит ли Шурка. А она, видно поняв мое молчание за обдумывание ее предложения, смилостивилась: «Или отдай ее кому-нибудь. Не могу я ее видеть и все тут!»
Норма…
Шурке сроду не понять, чем она для меня была. Люди уносят с собой горстку земли или вещицу какую-нибудь памятную о том времени, в котором жили иначе, чем будут жить впредь. Я вывез из пылающего Сталинграда, из своего детства Норму, обреченную приказом капитана, вымоленную мною у дяди Васи, которого тоже наверняка нет в живых, и она, естественно, была той связью, которая еще осталась между нами. Потом, ведь она была изуродована немецкими пулями. И, как знал я, спасла жизнь человеку. А может, и не одному. Я лечил ее и кормил, а она согревала меня своим теплом.
Мне было страсть как обидно, что всего этого не понимала, а скорее, не хотела понять Шурка.
Помню, я встал и, не вдевая в рукава фуфайку, набросил ее на плечи и так вышел из Шуркиной избы, словно отлучился по спешному уличному делу. Но так я уходил навсегда. Правда, во мне не было дыхания, булькотило в груди сердце и карусельно кружилась голова. Но где-то, наверное в душе, а может, и еще где, пружинила зыбкая сталистость. Она раскачивалась из стороны в сторону, как пила, и даже, может быть, с привывом звенела при сгибах. Но это была твердость.
Наверно, я плакал. Потому что Норма, первой встретившая меня и, как всегда, положившая мне лапы на плечи, слизнула со щеки слезинку и чуть приворчала в нос, как случалось всегда, когда ей попадалось что-то невкусное.
Я долго сидел, обнявшись с Нормой, не зажигая огня, убеждая, что мне, кроме нее, никого больше не нужно. И, надо признаться, впервые врал самому себе. Мне позарез нужна была Шурка, ее любовь и ревность, ее другие выкрутасы, с которыми – каждый раз с новыми – встречала она меня день изо дня. И если бы она пришла в ту минуту, мы помирились бы. Но она не приходила. А рядом вздыхала Норма, все время кому-то мешавшая, кого-то выводящая из себя.