Золото красных
Шрифт:
Седой проводил гостя, постоял у двери, убедился, что важная птица улетела и заметил с нескрываемым облегчением:
– Блядь продувная! На ходу подметки рвет. Но... все у него получается, всегда масть знает и козырей полна пазуха, как у тебя цицек.
Женщина помрачнела:
– Зачем знакомил?
– С женой он недавно разошелся, за бугром заквасил столько, что не привидится в страшном сне, я-то в курсе.
– Опорожнил рюмку коньяка. Охомутаешь его, считай куш сорвала, да какой... Это тебе не Мастодонту на подоконнике отпускать.
– Перехватил гневный взгляд женщины.
– Ну, молчу... молчу... одно не пойму, у меня глаз-ватерпас, память будь-будь, у вас там на подоконнике кактусы есть... как ты не боишься? Вдруг иголка да в такое роскошное мясо?..
Женщина залепила в Седого шкурку мандарина.
– Щадишь, - отметила "жертва", - могла и шампанским плеснуть.
Седой отодвинулся от стола, явно захмелев:
– Ну, "источник"... "источничек"... успокойся. Подоконник - это твое дело, а этого карася упускать грех. Я ж видел... у него чуть из глаз не брызнуло! Опять же мне погонишь информацию от него... меня-то информация не раздражает... Подумай!
– Седой раскрыл неизменный кофр, вынул сумку Гуччи с гобеленом и флакон мадам Роша.
– Тебе!
Женщина упрятала дары, чмокнула Седого в щеку:
– А ты представляешь, сколько у него?..
– Кивок в сторону двери, за которой скрылся Сановник.
– Гостайна, милочка.
– Хмельно осклабился Седой.
– Одно скажу... тебе на четыре жизни хватит.
– Это как жить?
– Да хоть как!
Неожиданно дружелюбие погасло в глазах Седого, достал бумагу, ручку, положил перед женщиной на тумбочку:
– Давно ты мне автографов не оставляла. Все только устно, а бумага свою прелесть имеет... от нее вечностью веет, как ни жгут бумаги, как не рубят в труху, а они все на свет божий вылезают. Пиши!
– Что?
– взвизгнула женщина.
– Что хочешь!
– Седой растянул губы в нитку.
– Хоть как Мастодонту в последний раз давала, в подробностях... ребята обхохочутся, подробности, мил человек, великая штука.
Женщина облизнула губы, потянулась к ручке - случались минуты, когда ярить Седого глупее глупого.
Ребров навестил мать после работы. Мать лежала одна в своей единственной комнатенке в коммуналке. На белой подушке ее, бесспорно, красивое, хотя и посеченное морщинами лицо свидетельствовало, как бессмысленно сопротивление времени.
Ребров поцеловал мать, она погладила жесткие, на затылке короткие волосы сына высохшей рукой, тонкой, изящной, более всего рассказывающей о непростом происхождении.
– Как дела, ма?
– Ребров присел на край кровати.
Женщина смутилась: отрывает сына, взрослого, занятого человека своими старческими хворями.
– Как дела, ма?
– Повторил Ребров и сжал сухую ладошку матери в своих руках.
– А... да...
– смущенно залепетала больная, - уже лучше... намного... со вчерашним днем не сравнить...
– Врешь, ма!
– Смеясь, Ребров достал лекарства в иностранных упаковках.
– Представляешь вчера шеф расщедрился, отвалил валюты - откуда только прознал, что ты болеешь?
– на покупку лекарств. Странно... никто никогда за ним такого не замечал...
– Странно.
– Прошелестела мать растрескавшимися губами, в глазах ее блеснули слезинки.
От слабости, подумал Ребров и отчего-то поразился, что поведение Мастодонта, похоже, вовсе не странно.
Ребров налил матери чай, положил варенье и терпеливо поддерживал подушку, пока она пила.
– Как же ты здесь управляешься... без меня?
– не слишком уверенно вопросил Ребров.
– Соседки помогают... для нормального человека коммуналка - ад, для немощного и одинокого - рай...
– Ты, ма, не одна, я-то, какой-никакой, есть. Даже плохие сыновья лучше, чем несуществующие. Молчишь?..
– Ребров поцеловал мать и неловко по-мужски принялся за уборку - гоняя несмоченным веником пыль из угла в угол, полил цветы через край так, что закапал паркет, разбил чашку...
Мать терпеливо наблюдала за сыном: пусть крушит, лишь бы побыл хоть полчаса, хоть на пять минут подольше.
Наконец Ребров вынес совок с мусором и веник, вернулся, снова сел на край кровати, вскочил проверил холодильник:
– Что ж ты не ешь, ма? Я тебе столько натащил...
Женщина протянула руку к сыну, с трудом приподнялась на подушке, поцеловала родное лицо:
– Расскажи, как он дал деньги?
– Какие деньги?
– Изумился сын.
– Кто?
– Твой начальник.
– Зачем тебе это, ма? Дал и дал.
– Интересно, - прошептала женщина, и Ребров поразился: мать впервые в жизни лгала.
– Интересно?.. Тебе?.. Убей Бог не пойму! Чужой человек, меня хочет приручить, чтоб был ему обязан, чтоб ценил и не предавал... Так рассуждают доброхоты?..
– Нет, не так!
– Отчетливо и даже с ожесточением возразила больная, из глаз хлынули слезы. Ребров долго успокаивал мать, наконец глаза женщины высохли и, омытые слезами, даже помолодели.
– Вот ты сказал: чужой человек... это не чужой человек.
– Что?
– опешил Ребров.
– Не чужой, - отчетливо повторила мать.
– Я знала его много лет назад...
– Что?
– тупо твердил Ребров, чувствуя как земля уходит из-под ног. Что?..
Седой пребывал в служебном кабинете, аскетическом, ничего лишнего графин, два граненых стакана, по стенам под потолок сплошь глухие деревянные стеллажи.
Седой внимательно изучал списки книжного и пластиночного дефицита, распространяемые для ублажения начальников и скромного продвижения членов вельможных семей по пути духовного развития. Перьевая китайская ручка с золотым пером ставила крестики напротив позиций сообразно вкусам Седого.
Вошел мозгляк лет тридцати, таких в любом комсомольском РК пруд пруди: безликий, постоянно готовый на любую подлость, с неизменной, криво приклеенной улыбочкой, плохо скрывающей острые клыки... улыбочкой, трогательно объединяющей фашистов всего света: если приглядеться, на лицах фашистов живут всего два выражения - звериная злоба и фальшивая улыбка, большего разнообразия для ликов улюлюкающих обещателей всеобщего благоденствия природа не предусмотрела.
Мозгляк выложил на стол пачку книг и стопку пластинок: