Золотой цветок - одолень
Шрифт:
Но Глашка пробормотала что-то по-хайсацки, улеглась и снова уснула. Сквозь завывания пурги послышался лай кобелей. Кто-то в ночи идет по станице. А вдруг это возвращается домой Ермошка?
— Жадность не приведет к добру. Надобно скорее уходить. Господи, прости! — начала сыпать порох злоумышленница в сенях, пятясь к выходу.
Ветер чуть не задул светильник. Язычок пламени затрепыхался, едва устоял, выжил. Зоида подставила к огоньку опустевший берестяной туесок из-под пороха. Он полыхнул мгновенно, ударил в лицо поджигательницы жаром и искрящимся пламенем, выскользнул из рук. Поганкина выскочила на крыльцо, таща за собой волоком мешок с награбленным добром. Буран мгновенно погасил снежными вихрями затлевшие отрепья Зоиды. Она торопилась, спотыкалась и падала, пробираясь огородами к своему дому. Когда отбежала достаточно далеко, остановилась, оглянулась. Сквозь неистовую пляску снежных закрутов видно было иногда отчетливо, как полыхала Ермошкина изба оранжевым костром.
Цветь тридцать первая
— Ты што не спишь, Груня?
— Что-то горит в станице, вижу зарево.
— Баня у кого-нибудь полыхает, спи.
— По тебе сердце обливается кровью.
— Я же не на войну иду. Мирным послом в Московию.
— Разлука долгая не краше войны.
— К лету мы возвернемся. Не горюй.
— Летом я тебе рожу Хорунжонка.
— Роди двух Хорунжат. Для веселья.
— Двух-то мы, наверно, не прокормим?
— У людей по дюжине щенков. И не плакают. Перебиваются.
— То голутва нищая. У них кутята живут в грязи и голоде, мрут. Я ненавижу их. Не бабы, а кошки безмозглые. Ежли родил дитятю, одень его украсно, накорми сытно, выведи в люди!
— Верно, Груня. Ты умница. Ты знаешь — кто?
— Кто я есть?
— Ты звездочка, золотинка!
— А меня по-другому кличут у колодца бабы.
— Как обзывают?
— Хорунжиха!
— Тебя сие обижает?
— Радует.
— Я тебя не дам в обиду, Груня.
— Верю, токмо больше за меня не руби никому башку. Я сама с дитятства стоятельна.
— Так уж и стоятельна?
— Хорунжего завоевала!
— Не бахвалься, Грунька. Не так уж и трудно было полонить меня, седого старика, израненного воя.
— Почему ж другие не захватили?
— Не знаю, Рыжик.
— А я ведаю, почему ты не женился!
— Почему, сладкая моя Груня?
— Ты ждал, когда я родюсь и вырасту для тебя!
Цветь тридцать вторая
Трудность пути окупается добрыми ожиданиями. Буранную ногайскую степь обоз одолел без потерь. Сотня Нечая шла впереди, полк Хорунжего таился за последними повозками. Тимофей Смеющев оберегал клетки с вестовыми соколами. По совету Богудая Телегина, казаки взяли с собой знахаркину ворону.
— Мабуть, и ворона смогет притащить весточку от вас.
На остановках у костров сидели обычно молча, слушали бульканье казанов. Спорили, говорили громко лишь кузнец да толмач. Охрим донимал приятеля:
— Десятый раз толкую с тобой, а не пойму ничего. Ты не крутись, аки дерьмо в проруби. Кажи прямо! Откудова берется богатство? Не богатство вообще, а именно твое богатство!
— Вот из откудова! — совал кузнец большие мозолистые ладони под нос толмача.
— Это мы слыхали не единожды. Нет, Кузьма! Ты не трудом богатеешь. Ты с покручников три шкуры дерешь. Ты такой же мироед, как Суедов, Телегин, Меркульев, Соломон...
— Я могу и без покручников обойтись! — ярился кузнец.
— Попробуй обойтись! Мож, по рукам ударим?
— Ударим, — согласился Кузьма.
— Ратуйте, люди добрые! Мы спорим с кузнецом на две бочки вина! Наш коваль отныне не будет брать покручников. Ха-ха! Кто нас разобьет?
— Я разниму, — согласился Хорунжий.
— Но учтите: Ермошка — не покручник, он мой напарник, — пояснил Кузьма. — И добровольные помощники — не в счет!
Меркульев бросал в огонь костра сухие камышинки, не вмешивался в спор, размышлял:
«Кузнец глуповато горячится. Как можно обойтись без покручников? Кто будет таскать руду к домнице? Кто станет махать кувалдой? Как можно выковать в одиночку на заказ казацкого войска две тысячи сабель? И никто не дерет с покручников шкуру. Голутва перемрет с голоду, ежли не дать ей возможность заработать кусок хлеба. Они не держат скотину, не сеют рожь, не умеют ловить рыбу, бить зверя. Поймают трех-четырех осетров и бегут от радости в шинок. Живут одним днем. Они не создают запасов. Жены у них злые и тощие. Дети кривоногие, сопливые и грязные. Возле хат у голутвы ни забора, ни деревца. В огороде лебеда и крапива. Все они вшивые, в коростах, в ремках. Знамо, в жизни все бывает: и порядочные люди впадают в бедность. Но у них завсегда в избенках чисто, выскоблено, побелено. Хорошие люди и в нищете светятся. Мерзкие и злые и в золоте смрадны».
— Пущай нас разобьет в споре и атаман, — лихо заломил островерхую баранью шапку толмач.
— Нет, я не прикоснусь к твоей руке. Ты смраден, Охрим.
— Чем же я поган? — обиделся старик.
— Ты умом гноителен. За тридцать лет на Яике от мыслей и проповедей твоих ни один человек не стал богаче. А обеднели и погибли многие.
— За атаманство Собакина я не в ответе, — буркнул толмач и сник.
— Я слышу благовест, — навострил ухо Лаврентий.
— Астраханские колокола поют, — перекрестился обрадованно измотанный походом Гурьев.
— Дозор скачет к нам, — известил атамана Нечай.
Ермошка лежал в санях на сене, нежился под шубами. Очень уж болел зад. Одеревенели и ноги. Через всю метельную степь прошел парнишка с полком Хорунжего верхом на своем Чалом. Бориска попробовал с ним тягаться, но свалился с коня на четвертый день. Однако спал и Ермошка в санях, а не в тулупе под брюхом коня, как все казаки. Меркульев повелел ему почивать в розвальнях отца Лаврентия.
— Будешь охранять ночами батюшку. Вдруг волки наскочат, медведь али тигра какая... У тебя и пистоль, и сабля булатная, и конь ученый рядом бежит. Ты, Ермолай, казак!
— Казаки живут отчаянно, умирают весело! — ликовал Ермошка, потирая обмороженные щеки.
— Казак! — улыбнулся атаман.
Отец Лаврентий был рад юному спутнику. Днями он беседовал с Бориской, вечерами — с Ермошкой. Отроки вроде бы слушали его внимательно и благодарно.
«Должно, каждое слово падает, как семя в благодатную почву. И вырастут две святые души», — умилялся Лаврентий.
Однажды Ермошка заметил при свете луны, что у спящего батюшки вывалилась откуда-то из-под шубы золотая нагрудная иконка с цепью.
— Где-то я ее видел, знакомая цепочка, — сунул Ермошка иконку себе за пазуху. Мол, отдам утром, когда батюшка хватится, начнет искать.
Но отец Лаврентий не спросил об иконке ни на второй, ни на третий день. И вообще он забыл про нее.
— Мабуть, иконка ему не очень потребна. А мне она пригодится. Продам не меньше, чем за сорок золотых. Куплю новый полушубок, сапоги...
Ночью при подходе к Астрахани Ермошка случайно нащупал в своем кармане камушек с белым крестиком и какой-то скатанный клок жестких волос.