Зверь из бездны
Шрифт:
Через три дня вернулся Павел Иванович. Я пил утренний чай у раскрытого окна и видел, как он шел с чемоданчиком к дому. Шел тихо, с опущенной в землю головой, усталый, пришибленный, словно больной, готовый сейчас свалиться. По мере приближения к дому, он замедлял и без того тихий шаг, приостанавливался, отдувался, а когда подошел к крыльчику, то долго стоял с виноватым видом и не решался звонить. Через зелень сирени я его видел, а он этого не подозревал. Чего он боялся? Несомненно, рябой девки. Как только она затопала босыми ногами по сеням, Павел Иванович вздрогнул, кашлянул, застыл в виноватой позе…
— Кто звонит? Кого надо?
— Я, Даша…
— Иди — откуда пришел!..
— Ну отопри… Тише ты…
Сердито брякнул откинутый тяжелый крюк, и повелительно прозвучал злой голос рябой девки:
— Бесстыжие зенки!.. Иди в баню!..
— Тише ты! Будет!.. После!
— A-а, после?! Боишься? Наблудил да под лавку… Эх, ты!.. Кабы еще молоденький был, а то ведь…
Хлопнула дверь, брякнул крюк, и стихло. Павел Иванович не показывался, а рябая ходила с победным видом по комнатам. Прошли ее страхи: опять приехал один с похмелья, нет никакой барыни, возвращения которой так боялась рябая, что и узелок приготовила. Развязала она свой узелок и вновь воцарилась в домике седого кудрявого мечтателя. Чтобы не бегал из дому, паутинные сети расставила: принесла кулек с бутылками. Пей и мечтай дома! Теперь из Павла Ивановича хоть веревки вей. Тихий, послушный, словно живет на земле по милости рябой курносой девки.
— Даша, дай еще бутылочку пивца!
— Ты бы у своей, прежней, просил!..
— Да нет никакой прежней… Ей-Богу, нет!..
— Рассказывай! Дуру нашел… А зачем бегал?
— От тоски, Даша… Вся молодость на пароходе прошла, вот и потянуло…
— Свою молодость искал? Не всякая потеря отыскивается… Я с тобой свою чистоту потеряла, да вот не бегаю отыскивать ее… Глупости эти надо оставить…
Милостиво раскупоривает и ставит на стол новую бутылку…
Вечерком оправился от смущения и сам заглянул в мою комнату:
— Пивца не хотите ли?
Поздоровались, поговорили.
— Вы меня извините: я немного того…
— Ничего!..
— На пароходе прокатился… Тянет, знаете ли, иногда, силы нет противиться! До Нижнего ездил. Освежился, помолодел, выпить захотел… А то… хоть удавись — тоска напала… В это время на меня всегда тоска находит…
Павел Иванович заговорил о своем путешествии, о Волге, о том, как она приголубливает, ласкает душу, утишает все боли, убаюкивает, как мать ребенка, сказки рассказывает, радости жизни дает…
Я слушал и удивлялся. Павел Иванович говорил с жаром, красиво, обризно и увлекательно. Никогда раньше он так не говорил. Словно переродился и вернулся поэтом… Я слушал и думал: именно теперь Павел Иванович должен рассказать мне тот удивительный случай, призраки которого невидимо живут теперь в маленьком доме в белом городке на Волге.
Тихой звездной ночью сидели мы с Павлом Ивановичем над вечным покоем, любовались серебристо-голубоватыми туманами необъятных просторов, сверкающим зеркалом реки под горами, отдавались тишине и величавому спокойствию, отражавшимся в наших душах от этого созерцания, и молчали.
Не хотелось говорить. В величественном молчании плыла синяя ночь над землею, и звездные отражения, как ночные огни огромного потонувшего города, сверкали в речной излучине под горами. Казалось, что на горах и по горам остались теперь только несколько домиков, в окнах которых светились огни, а огромная часть города скатилась с гор в воду и там продолжает свою жизнь. В голубоватых туманах над рекою резко, как глаза неведомого существа, горели зеленый и красный фонари далекого парохода, далекие горизонты пропадали в звездном сиянии синих небес; смутное ощущение беспредельности, бесконечности и вечности, этих великих тайн мироздания, окрыляли душу, которая, как свободная птица, начинала летать в сказочных неведомых краях.
Наше молчаливое созерцание нарушил шорох позади, в кустах около ограды монастыря, под старыми березами. Приближались шаги и доносились тихие ласковые голоса:
— Перекрестись, поклянись, что никогда не разлюбишь!.. — прозвучал довольно явственно женский молодой голос. Потом стихло, и в тишине прозвучал поцелуй и еще… и еще…
Неожиданно ударил монастырский колокол, медленно отбивавший полночь. Отрываясь от белой монастырской колокольни, как стоны погребальные, плыли печальные звоны над рекой и растворялись в тихих необъятных просторах вечного покоя. Может быть, колокол, а может быть, громкий вздох Павла Ивановича напугал приближавшуюся парочку: заметила наши темные силуэты над обрывом, стихла и исчезла.
— За стеной — кресты да могилы, а по другую сторону — целуются. Вот она, тайна жизни и смерти! — задумчиво подумал вслух Павел Иванович и опять вздохнул. После небольшой паузы он саркастически рассмеялся и произнес:
— Никогда не разлюбишь!.. А сама первая обманет…
— Почему вы так думаете?
— Ничему не верю.
— Почему вы уверены, что она первая обманет, а не он?..
— Да я по голосу узнал, кто там требует клятвы в вечной любви… Ее узнал, а кто — он, герой, — не трудно догадаться. У нас ведь все известно. Живем, как в одном доме. Она — замужняя, только третий год как по любви замуж вышла. Тоже капитан в отставке, юноша лет под пятьдесят, вроде меня. Прогулял свою молодость, устал, поизносился и решил одну девицу лет двадцати пяти осчастливить. Как же, он — благородный человек, с состоянием, даже с чинами, из бывших моряков, а она — всего-то дочь водолива [208] , — должна быть верна, благодарна и счастлива! А она — красавица с баржи, лихая, смуглая такая, а зубы сверкают, и в глазах два беса смеются… Ей бы здорового молодого парня, матроса красивого, а он — свои чины, благородство, дом каменный и полное спокойствие… Ну вот и видите, чем все кончилось… Капитан куда-то уехал по делам, а она… вечной любви от пристанского приказчика требует… Зачем ей эта вечная любовь понадобилась, неизвестно… Не бывает ее на свете!.. Когда-то я тоже верил… Обманами люди живут.
208
Водолив — старший рабочий на барже.
— Что же, если обманы красивы, если они украшают нашу жизнь…
— Да, пожалуй, это верно, — согласился Павел Иванович, начал развивать эту тему, одушевился и рассказал мне наконец ту странную историю, которая оказалась не чем иным, как тоже одним из обманов жизни, до сей поры держащим в плену старого холостяка…
— Видели, каким ухарем я в молодости был, когда рулевое колесо на пароходе вертел? Дикарь был, из лесной берлоги вылез. Отец на Ветлуге лесом промышлял, а раньше тоже в лоцманах ходил. Вот по отцовской дорожке и пошел. Сперва на плотах плавал, лес отцовский на Волгу сгонял, лес да вода, да небеса вверху! — вот и все учителя. Народную школу, впрочем, кончил и даже большие способности проявил: две зимы еще в городской школе пробыл, но лес опять к себе потребовал, образование оборвалось, и снова — лес, вода да небеса, Божье приволье и матушка-Волга моими учителями сделались. Отец буксирный пароход арендовал, и с 10 лет я окончательно водяным жителем сделался. С весны до глубокой осени на пароходе живешь, все куда-то едешь, все вода под колесами шумит, все машина и днем и ночью неустанно работает, а мимо города, села, деревушки плывут. И так к этому привыкаешь, что, когда с воды на сушу вылезаешь, так скучно, словно чужой на твердой земле. Хозяйский сын на пароходе, — конечно, первое лицо. Все, что угодно, изображаю: и лоцман я, и капитан, и конторщик, и машинист. На все руки. Пять лет на своем «Трудолюбивом» проплавал, хорошо пароходное дело изучил, матушку-Волгу от Нижнего до Астрахани так знал, что разбудят ночью, выбегу на трап, оглянусь и сейчас же узнаю, где плывем. На память выучил. Потом отец торговать стал, ослабел, разорился и помер… утонул — говорили, что по доброй воле свою жизнь родной реке отдал, — и я старшим в семье остался… И пришлось мне с его парохода на чужой перейти. Сперва лоцманом на буксире плавал, потом — капитаном сделали. С завистью смотрел я на легкие пароходы, и казалось мне тогда, что самый счастливый человек на земле и на воде — это капитан легкого, быстроходного парохода. Все, бывало, тайно в молитвах на сон грядущий, просьбу Господу Богу подавал:
— Кабы Ты, Господи, капитаном меня на легкий поставил!..
Простой я был, незамысловатый, крепко верующий человек, предки-то сектантами в скитах жили… на Керженце. И Господь мою просьбу уважил. Словно чудо вышло. Однажды подплывая к Астрахани, вот этак же молился, а не прошло и трех дней, как обратно из Астрахани помощником капитана на легком бежал… Да ведь не вторым, а старшим помощником!.. Старший помощник на вахте дежурит, всем пароходом наравне с капитаном правит… А мне всего-то двадцать два года! И кудрявый, и сильный, как ломовая лошадь, и жизнь во мне кипит, и радость огнем пылает. Все за что-то любят: и капитан, и агенты, и матросы, и пассажиры. «Не родись богатым, а родись — кудрявым» [209] , — говорит пословица. И верно! Три года только помощником проплавал и в капитаны превратился… Везло, как утопленнику… А был я такой несмелый с людьми, застенчивый, особенно с женщинами. Как малый парнишка. Оно и понятно: детство и отрочество в лесах прожил, с медведями, с дикарями; зимой лес рубили, к весеннему сплаву заготовляли, в лесной трущобе в конторской избе жили: как в скиту монахи. Одни мужики, ни одной бабы не было. Все бабье дело мужики правили: и белье стирали, и хлеб пекли, и похлебку варили — все сами. Кругом верст на сто леса в сугробах. А придет весна — на плотах до Волги с плотовщиками плаваю. Опять лес, вода да небо над головой. Грубый, дикий, темный народ меня окружал, много от него я всякой темноты набрался, суеверных сказок наслушался, слов грязных и грубых узнал — и все-таки душа моя чистой и светлой, как ручей в лесу, оставалась. Не пачкала душу и совесть эта грязь наружная. Эти грубые дикари, как дети, были. Крепко верили и в Бога, и в Нечистую силу и очень уж отчетливо зло от добра отделять умели и меня этому научили. Потом уж, когда жизнь моя по другой дороге пошла, около культурных, нарядных, образованных людей, счастливых избранников земли, я из своего короба с вывезенным из лесов добром стал эти «глупости» и «предрассудки» выкидывать. А много лет очень я этот короб с добром берег, приданое это с собой по Волге возил… На буксирном пароходе несколько лет плавал — тоже отшельником жил: вода да небо, с землей грешною мало отношений было. От Нижнего до Астрахани дни и ночи плывем, остановки редкие только за провизией для команды да за топливом. И опять — как в скиту: только две бабы на пароходе, жены служащих, машиниста да кочегара, да и те немолодые и некрасивые, греха не рождали. Однако ведь плотский грех невидимкой-птицей над землей летает, на что в скитах монашеских, а и там случается… Летом, на стоянке в Нижнем, сослуживцы погулять на ярмарку потащат, поглядеть, как люди на земле живут. Неловко отстать — походишь, поглядишь, а потом с возмущенным духом и плаваешь несколько дней. Все в глазах и в ушах веселый светлый праздник ночной на земле стоит: музыка, люстры электрические, ноги женские да груди открытые, глаза бесстыжие, хохот, радость, шум, веселие всю ноченьку напролет. Стоишь это на вахте, а ночь теплая-претеплая, ветерочек — ласковый, звезды искрятся, тихое безмолвие и вечный покой, а в душе — неспокойно, и в душе и в теле: грех томит, вспоминается какая-нибудь красавица с перьями, с глазами огненными, прекрасная блудница вавилонская, вспоминается, как подсела рядышком и начала плечом и глазами обжигать, как тихо на ухо что-то про любовь говорила, а я отодвигался, краснел до ушей и робел, как перед королевой: согласился, а потом незаметно скрылся… И забываешь, что весь этот рай за деньги покупается, что все это — и смех, и радость, и любовь — не настоящие, поддельные. Вздохнешь и скажешь с досадой на свою несмелость: «Эх, дурак, дурак!..»
209
«Не родись богатым, а родись — кудрявым» — более часто встречается вариант пословицы: «Не родись богатым, а родись счастливым».
— А, что такое? Кто дурак? — спросит старший лоцман, степенный бородач из сектантов, сторонившийся от таких прогулок.
Хочется с кем-нибудь поговорить — расскажешь ему про рай нижегородский, а он покачает головой, погладит бороду, плюнет и скажет:
— Жениться тебе давно бы пора! Возьми простую, работящую, богобоязненную, береги себя: не путайся с такими — видимость одна, а не женщина… Дьявол в женском образе. Не поддавайся!
«Если бы все это было настоящее, кабы такая радость и праздник на земле от избытка человеческого счастия исходили!..» — думал я часто. Дикий лесной человек был я, для меня все это в такой красоте предстало, что раем на земле показалось… И какая-то тоска находила от мысли, что нет и быть не может красоты такой в настоящей жизни человеческой… Нужда да заботы, труд каторжный, злоба, слезы, смерть — вот она, участь, почитай, всех людей… Проживут и никакой красоты в жизни не поймут и не увидят…