Зверь из бездны
Шрифт:
И вот попал я в старшие помощники капитана на легкий пароход. Это все равно, что из дремучего леса — на ярмарку, в ресторан, или из скита монашеского — на свадьбу. Для меня, конечно, так было. Разве мой прежний буксир — не тот же скит в сравнении с легким пароходом. Всегда красивая нарядная публика, много красивых женщин и девушек, музыка, пение, пиры в рубке, постоянный смех, радость, довольные лица, интересные разговоры, любовь явная, тайная, и во всем — красота, все хотят и стараются быть красивыми, ласковыми, добрыми… Как чужой и незванный, пришел я на этот пир. Не умел умно поговорить, не умел на пианино поиграть, по-французски ответить, не умел себя держать в этом красивом обществе. Войду в рубку и растеряюсь: прямо пройти не умею… Чувствую, что походка, и руки, и спина — все не так, как надо. Досада и зависть в душе рождаются: почему я чужой на пиру этом? Кажется, и умом, и лицом не обижен, песни умею петь не хуже какого-нибудь артиста, которого иногда вся публика первоклассная с восторгом слушает… Робость проклятая: подойдет девушка или женщина из первоклассной публики, заговорит с тобой, как с равным, ласково и приветливо, а ты нахмуришься, насторожишься, буркнешь ей басом слова два и отвернешься: сделаешь вид, что некогда зря глупости с ними болтать. А самого тянет. Кончишь вахту — надо бы спать ложиться, отдохнуть до рассвета, пока капитан дежурит на вахте, а ты по пароходу мечешься, около рубки трешься, музыку слушаешь, пение, разговоры, за влюбленными парочками следишь. Казалось, что все счастливые люди — классные пассажиры…
Долго я медведем оставался. Долго свой короб с добром из лесу берег. Каждый год жениться собирался. Зимой на родину смотреть невест ездил. Все не нравились: лицо красивое, девица скромная, приданое есть, а все-таки не такая в собственном зеркале души отражается, — грубовата, ничего дальше своего носа не видит, говорит так мало, словно слов никаких не знает, красоту природы не чувствует, поговоришь — скучно станет, как в дождливый день осенью, когда мухи помирать начинают. Что я с ней свою жизнь свяжу? И себя и ее несчастной сделаю. Теперь я понял, почему тогда никак выбрать себе жену не мог. Просто красоту жизни почувствовал. Сам был груб, неотесан, а душа тянулась к неясному, тонкому, красивому… И вот однажды встретил я девушку необыкновенной красоты, дочь одного нашего лесопромышленника, по имени — Леокадия Павловна. Сам лесопромышленник был человек простой, грубый, из таких же медведей, как и я. В сапогах бутылками ходил, ругался такими словами и вообще… Но всем детям давал образование: сын в гимназии учился, дочки тогда уже кончили гимназию. Семья была большая, сборная — тетки, двоюродные братья, племянники. Не разберешь, кто как кому приходится. И все народ простой, грубый. И вдруг в такой семье — девушка необыкновенной красоты, изящная, образованная, умная и нежная. Смотришь и удивляешься: кажется, что она, Леокадия Павловна, случайно только в эту семью попала. На картофельном поле вдруг нежная лилия выросла! Увидал я эту девушку — меня словно по голове ударило. «Вот она!» — подумал я при первой же встрече, чувствуя, что не пройдет мимо меня эта случайная встреча. Словно угадала она мою тайную мысль: встретились глазами, и оба вдруг покраснели. Ушел я тогда в каком-то тумане, как пьяный. Никого больше не надо! Нашел, что искал. Стал ходить и замечать, что нас все сильнее тянет друг к другу. Приду и встречаю радость в глазах этой девушки. Недавно узнали друг друга, а казалось, что мы только давно не встречались, а знали друг друга давным-давно… У нас, у медведей, ведь и любовь медвежья: разом схватит и согнет тебя в три дуги. Сразу конец: люблю, так люблю, что ничто не мило, и ни о чем думать не хочу, кроме Леокадии Павловны! А смелости признаться ей нет. Не могу! Хоть убей! И вот реву по ночам белугой, рву на подушке наволочку, молюсь Богу, пью коньяк стаканами.
— Что с тобой, сынок? — допытывалась покойная мать-старушка.
— Уходите, мамаша!.. Конец мой приходит… Жить больше не могу в неизвестности…
— Да ты скажи!.. Ведь ты не маленький… Плачешь, как малолеток, а не говоришь!
Действительно, глупо и смешно: дубина, орясина [210] кудрявая двадцати шести лет от роду лежит, распустив слюни, и ревет от любви… А для матери ведь всегда — дитятко. Подсела, гладит по лохматой башке, утешает и допытывается, в чем мое горе.
210
Орясина — большая палка, дубина.
— Люблю я, мамаша, Леокадию Павловну и жить без нее не могу…
— Ну а она что? Не любит?..
— Не знаю…
— А ты спросил бы!.. На всякий случай.
— Не смею, мамаша…
— Ах, ты… Стыдился бы!.. Такой мужчина… в летах, в такой силе, на хорошем положении… Ну хочешь — я ее спрошу?
— Спросите, мамаша!..
Пришло воскресенье; мать оделась получше, отправилась свое дитятко выручить. А я сидел у стола, пил стаканом коньяк и трясся, как в лихорадке, словно ждал, к чему меня там присудят: к смерти или к… или двери райские откроют и скажут:
— Пожалуйте, давно ждем!
Пришла мать, возится в дальних комнатах, ворчит и вздыхает, а ко мне не идет. С смертным страхом жду, прислушиваюсь, на дверь с ужасом поглядываю.
— Мамаша!..
Пришла, подсела на кровать, говорит, что дождя бы не было.
— Ну! Что же, мамаша, вы меня мучаете?.. Я с ума сойду…
Молчит, потупилась.
— Да говорите же!
— Не выходит дело-то, сынок… Она ведь давно уж просватана. Разя ты не знал этого? За какого-то важного господина из Москвы… Осенью свадьба. Патрет его видела: полный мужчина, в летах уже, даже очень немолодой, но богатый… Куда уж нам, сыночек!.. У него свой дом в Москве и имение свое, завод конный да маслобойный, кирпичные сараи…
— Сараи?.. Отлично!.. Где моя фуражка?..
— Что ты?.. Куда?.. Господи!..
— Погулять, мамаша… Свою свадьбу отпраздновать.
Хлопнул стакан коньяку и ушел. Куда? У нас, медведей, своя логика: тебе не нужна моя любовь, отвергаешь, так вот же тебе: разбросаю ее разным паскудам. Целую неделю пил, развратничал, в грязи свою любовь волочил, на весь городок нашумел и наскандалил, ночью камнем окно в оскорбившем мою любовь доме выбил, на бедную девушку скверную мораль пустил, а потом опомнился и от стыда и горя ночью из городка выехал. Так кончилась моя первая и последняя попытка жениться. Тосковал целый год, тоску вином и безобразиями гасил, а в конце концов успокоился. На живом, как говорит пословица, все заживает. Зажило. Отошло, потускнело, заволоклось туманами. Перебесился и пришел в себя. Прошло три года, и окончательно зажило. Изредка вспоминал я всю эту историю, как белугой ревел, как мамашу посылал и как горе свое заливал, — и только смешно было…
— Вот дурак, дубина стоеросовая [211] !.. — бранил себя.
А все-таки изредка, весенними и летними ночами, когда я одиноко торчал на вахтенном мостике и полудремал под равномерный стук пароходных колес, в туманных думах и воспоминаниях нет-нет да и вставал образ прекрасной девушки, по имени Леокадия Павловна. Выплывет из тумана, разбудит от полудремы и исчезнет. И никак, бывало, не появляется в пробужденной памяти, когда хочешь вызвать этот полузабытый образ. И вот однажды… Дело было в теплую, но темную весеннюю ночь. Я собирался на ночную вахту и смутно припоминал забытый сон, который только что оборвал разбудивший меня матрос. Видел что-то приятное, взбудоражившее меня, далекое и милое… Что такое? Мать? — нет… Да, да… видел Леокадию Павловну!..
211
Стоеросовая — синоним глупости.
Вот тут и случилось невероятное, необъяснимое, что до сих пор кажется мне чудодейственным. Выхожу из своей каюты, а в голове неясный сон, от которого саднит как-то на душе. Никогда так не было. Грусть какая-то особенная, сладкая грусть, и беспокойство. Вышел, вздохнул, прислушался. Соловьи жарят вовсю в темных Жегулевских оврагах; ветерочек теплый погладит по щекам, а потом потянет холодком и сыростью. В рубке первого класса — музыка. Слышно, что игрок — хороший, настоящий, приятно послушать. Прошелся по балкону, заглянул в окно рубки. Публики немного: за ломберным столом играют четверо в карты, а за пианино сидит дама. Вся ушла в музыку. Лица пока не вижу, а только фигуру и руки. Руки тонкие, в сверкающих кольцах, бегают по клавишам, как живые отдельные от человека существа… Проворно так, как есть зверьки какие-то скачут, играют и бегают друг за другом! Видно, как изгибается спина, то склоняется, то выпрямляется, и гром звуков заглушает далекие соловьиные песни и трели. Приподнял занавесочку окна — очень захотелось увидать лицо дамы, — и занавеска выпала из руки моей: Леокадия Павловна! Стою в отупении под окном и не смею больше посмотреть. Страшно. Ободряю себя тем, что этого не может быть, что это ошибка, что есть только сходство. И страшно, и хочется засмеяться от схватившей тебя радости… Внезапно музыка оборвалась, стукнула крышка пианино, отодвинулся стул, и я, как наблудивший мальчишка, отскочил от окна и побежал по лесенке на трап. Надо бы сменить помощника и самому принять вахту, а я медлю. Сто целковых отдал бы теперь за час свободного времени!
— Устали? — спрашиваю помощника.
— Нет. Я люблю вахтить.
— Молодец! Сейчас видно, что волжанин. Может, постоите еще маленько? Мне кое-что приготовить надо к Самаре.
— С удовольствием.
Если вам не случалось плыть Жегулями в весеннюю ночь — не опишешь вам этой красоты и не объяснишь той особенной радости, которую рождает эта красота в душе человеческой, молодой — конечно, отзывчивой! Особенная эта радость. Кажется, упал бы на колени и молился Господу, давшему нам эту красоту и радость жизни, и самую жизнь нашу! И вот, знаете, ко всему этому — еще новая неожиданная радость: задрожала душа от сказочного видения наяву. Да неужели она это, та самая девушка, которая до сих пор снится мне иногда в коротеньких снах, от которых болит душа скорбью и радостью, тоской и сладкой грустью? Да нет, не может быть! Просто фантазия моя. Почудилось. Пригрезилось. Обман весенней ночи в Жегулях… Сошел с мостика и долго не решался идти. Послушал соловьев, покурил, маленько успокоился и решил, что бояться нечего: не она! Пошел в рубку первого класса. Тихо. Играют в уголке в корты четверо пожилых мужчин, один — военный. А женщин нет. На одном столике, у окна, заметил — лежит что-то. Что такое? Подошел, смотрю: расшитая бисером женская сумочка! Лиловая сумочка. А под ней — лиловые женские перчатки. Сиренью от них пахнет. Понюхал и положил. Голова закружилась — ей-Богу! Она это, чувствую, что она, и кончено! Ее перчатки и сумочка! И платье на ней — лиловое. Отлично я это заметил. Вся она лиловая, как сирень в цвету. Бросила сумочку и перчатки. Подумал: стащут их, надо спрятать и потом отдать. Позвал лакея и сказал:
— Тут пассажирка сумку оставила. Перчатки и сумка. Я беру их на хранение. Коли хватится и спросит — скажите мне!
Надел сумку на руку, взял пахнущие сиренью перчатки и стал ходить по балкону в надежде встретить таинственную даму в лиловом, смутившую мой покой невероятным сходством с Леокадией Павловной. Пусть даже не она, пусть все это обман весенней ночи и моей собственной фантазии! — я хочу отыскать виновницу сладкого обмана. Она похожа — разве этого мало? Разве этого недостаточно молодому капитану, чтобы потерять голову!.. Пусть что прошло, то не вернется, но ведь ты — молод, здоров, полон жажды жизни. И жизнь еще длинная и пусть бежит, как пароход, все вперед и вперед! Где-нибудь там, в синих туманах весенней ночи, уже загорелся новый огонек твоего счастия, только будь внимателен и не пройди мимо!..
— Вот она!
Темная, тонкая и гибкая. Вьются под теплым ветерком концы легкого шелкового шарфа; шелестят, как змеиная кожа, юбки. Она играет веткой сирени, осторожно ударяя ею по своей щеке и оживленно болтает, идя рядом с пожилым, но бравым еще офицером в белом кителе. Тот самый, что играл в карты! Провожаю долгим взором, стоя у лесенки на трап: она да и только! Ее походка, голос, смех… А лица все-таки не успел рассмотреть! Темно… Не знаю, как это вышло… Не понимаю, как я решился на такую дерзость… Словно не я, а кто-то другой, владеющий моими губами, довольно громко произнес: