Зверинец верхнего мира
Шрифт:
А Блез улыбался. Бритый, но худой, с запавшими щеками. И опять у него было две руки. Нормальный, добрый Блез однорук и патлат, а этот, облезлый, злой, этот Блез настоящего бреда, всегда имеет обе руки. И его вид зависит от количества алкоголя. Переходя за четыреста граммов, ты, Гена, уже не убережешься от этого глумливого варианта.
Медоточит луна в устах безумца тьмаСады и улочки голодные весьмаНабросились едят пчелиную добычуА звезды вроде пчел но если пальцем тычуЯ в сладкий свет небес который тихо льетВ беседку лунный луч как будто желтый медТо это я тайком я замысел лелеюВ виду пчелы Арктур я жадным быть не смеюОн мед предательства вложил в мою ладоньИ розою ветров насытил свой огоньГена Куропаткин записал его карандашом на одном дыхании. Первая строчка сложилась, когда он отступал от лиса, который защищал свое Фаберже, последняя – когда вздрогнул последний ноготок, а Гена потянул язычок молнии вверх, помня, что хозяйка просила внука никогда, никогда не делать этого на цветы.
«Вообще, Гена, что ты в этом понимаешь? И к чему столько неоправданных переносов? Это же разрушает всю структуру оригинала. И зарифмовал ты его как попало». – «Так это же был экспромт», – оправдывается Гена. «Все равно, это кукольно. Все равно – никакой настоящей страсти», – покатывается Блез.
«Ну подожди, – смиренно сказал Гена, протягивая руку к бутылке «Верескового меда», которая стоит на зеркальном столике ниже уровня тепловой волны и поэтому сохраняет температуру осенней ночи. – Подожди… (булькнуло) было время, когда я любил твои стихи больше, чем эти, больше, чем водку всю ночь. Понимаешь, у меня была…» Гена задумывается. Хрупкие люди, которые когда-то вызывали в нем неодолимую нежность, прошли по комнате: отделяясь от стены с фотообоями в виде северного озера, они проследовали к двери… и среди них не было той, что приходит в бреду прозрачной, как стеклянный человечек, так что из толщи голубоватого стекла просвечивает эмбрион.
«Где тебе понять, – говорит облезлый Блез, – что ты видел?»
«Ну, знаешь, – кивает Гена в сторону низкого диванчика, разложенного на двоих с прошлой пятницы, когда сюда приезжал мой нежный друг, – ну, знаешь, если на твоем месте сидит кто-нибудь живой, то он тоже ничего не понимает. Взять хотя бы Caroline».
Caroline была переводчицей, которая решилась перевести пузыри нашего комикса, но напутала с фразеологией. В благодарность, если не за помощь, то за участие, мы показали ей русский лес. «Я и мой нежный друг», – сказал Гена Куропаткин. Caroline тревожно искала что-то в чаще черноствольных, продольнополосатых лип, покрытых лишайником и наростами. Где же березы? Я знаю, что русские, когда им бывает грустно, идут обнимать березы.
Нет, Блез (Гена делает небольшой глоток, чтобы отчетливее видеть своего собеседника, широко расставленные глаза дурнушки Caroline и солнечные пятнышки на взмокшей майке своего нежного друга, который теперь занимает комнату вонючего отеля на Монмартре и слышит, как в туалете на лестничной площадке уличный аккордеонист чистит голос, перебивая каждое «O Champs Elisees» ниспадающим раскатом кишечных газов). Нет, Блез, мы не стали смеяться. Наоборот, мой нежный друг сделал серьезное лицо и сказал, что обнимать березку – это еще не самая глубокая грусть и что в состоянии погружения в глубину тоски и отчаяния русские обыкновенно делают секс с медведем. Мой нежный друг низко наклонился над ней и спросил, представляет ли она, насколько это важно? И она проглотила.
Гена Куропаткин отставил бутылку на зеркальный столик рядом с парой кирпичей, которые служили подставкой для электроплитки. Там, на дне, еще что-то плещется. А мой нежный друг… нет, Блез, раз уж ты не любишь, как я перевожу, то вот тебе этот рассказ, пестрый, смешной. Я его закончу эпизодом розыгрыша.
По выходным Гена Куропаткин, тяжелый мизантроп и алкоголик, привозит сюда своего сына, рожденного в год просветления и надежды, воображая, что забота о маленьком заставит его отвлечься от главного дела всей жизни и крепко завязать. Десять ему, хороший мальчик, белокурый. А ты, Блез, его не знаешь. Иногда мы приходим сюда уже затемно. Ледок трескается у нас под ногами, лист падает на грязную дорогу, деревья тянутся прямо и вверху растекаются чернильными кляксами на мокрой бумаге. Мы заходим в дом, забираем две пустые бутылки и спускаемся к Волге, чтобы набрать воды. Там у нас родничок, его прочистили еще летом. Около родничка рыбаки в ватной одежде жгут костер, сидят вокруг него на лесине, как совы на суку. Ухают: бать-бать-бать-бать. И я, так как долго это – наполнять из стаканчика две пятилитровые бутыли, пускаюсь в игру с выводком сов.
«Почему это, – целясь в горлышко, говорит Гена Куропаткин, – теперь не ловят раков? Видел, сколько на песке рачьих следов? Помню, в детстве, мы в это время за час набирали больше ведра».
«На что вы их ловили?» – спрашивает мальчик, а рыбаки у костра уже затаили дыхание. Молчат. Больше не слышно их бормотания: бать-бать-бать-бать.
Отец объясняет: и до чего же простая приманка, ни тебе рачевни, ни тухлого мяса, все само собой. И тогда мальчику становится весело, так как уже не раз… «Но так они все вымажутся. Как же брать их руками?» – громко, чтобы и его слышали у костра, спрашивает мальчик. «Надо успеть поймать их до того, они доползут и станут есть. Приманка теплая, дымится и далеко распространяет запах. Вот мы, бывало, – нет, не здесь, подальше от воды, чтобы перехватить их по пути к лакомой кучке… и брали их голыми руками».
Наполнив бутыли, мы уходим, Блез. Там лестница и фонарь. Свет его ложится на воду и на песок. Но я говорю: «Постой, вернемся», – и мы налегке, оставив воду на лестнице, сбегаем вниз. Нам хорошо видно, что двое рыбаков сидят на плотном песке на корточках и тужатся. И вскакивают, подобрав тяжелые штаны, когда сверху слышится смех моего умного мальчика.
А ты, Блез? Расскажешь мне, как японские ныряльщицы кормили тебя рыбками изо рта? И Гена Куропаткин делает последний глоток. Может быть, сейчас мой нежный друг прогуливается в Фонтенбло?
А! – к черту Фонтенбло, когда есть Студеный Овраг. И тут оставшийся острый осколок зеркала подпрыгивает и падает на пол. И этому нет никакого объяснения, потому что Блез ушел. Он всегда уходит (хоть и не пьет), если кончается водка. Ну и его к черту… я, собственно, хотел представить себе, в каком стиле это возможно перевести, вот и разболтался с Блезом. Теперь, когда мне уже никто не мешает, схожу посмотреть лисиц. Тоже ведь ушли. Тухлое яйцо нельзя есть целую вечность.
Осторожно Гена Куропаткин выглядывает в сад. Светает, должно быть, скоро семь, или уже семь? Шуршат ноготки, шелестят маленькие сливы, но это уже и правда начинается холодный дождь. И снова, потянув вверх язычок молнии, Гена что-то услышал. Тоже закономерность…
И он входит в дом, и начинается его долгая битва со скукой и холодом, которая закончится дня, может быть, через три.
В губах безумного раздавлен воск луныСеленья и сады в обжор превращеныСыграли звезды пчел тягучий и лучистыйНашли в киосках мед мохнатые статистыИ тихо падают пересекая сводИ каждый лунный луч это медовый сотНо тайно сладкий жест хранит моя натураОпасен мне ожог этой пчелы АрктураЧей луч предательский в моей руке бывалИ розою ветров обман благоухалА потом мы опять возьмем водки, и пускай приходит. И пускай попробует сказать, что здесь все так безнадежно.
ТАКУЮ МАЛЕНЬКУЮ КРОШКУ, КАК ТЫ
Все идет неправильно, главный ответчик увиливает, и вечно ты вместо него. Вчера тебя вернули из больницы, уже хорошенького, кислого и сонного, уже без тревоги в глазах – знак того, что моя пытка скоро начнется, ибо, пока длится твоя ремиссия, ты несносен. Лоснящийся, полненький, без единого прыщика, гладко выбритый, круглолицый, как девочка. Темнобровый, но с единственным длинным волосом на левой щеке почти у носа, темным, толстым и прямым, он тебе спадает на ключицу, отмеченную мушкой маленькой родинки, и причиняет легкий зуд. И грудь твоя в расчесах.