Чтение онлайн

ЖАНРЫ

1.Неделя Триоди Великопостной.

Толмачев протоиерей Иоанн

Шрифт:

Дай нам, Господи, дожить до этого поста. Мы покаемся перед Тобой, и при этом так искренне и так усердно, как доселе еще никогда не приходилось нам совершать перед тобой наше покаяние!

A тогда, — если бы после этого всецелого и неизменного раскаяния во всех тяжких наших согрешениях, нам пришлось и умереть, — мы спокойно пошли бы, с упованием на милосердие Твое, повторяя сердцем и устами слова Богоприимца: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему, с миром». Аминь.

Бесконечное милосердие

Уяснив нам в предшествующем евангельском чтении высокое значение покаянного смирения в деле оправдания, по сравнению с бездушной, самохвальной гордостью, Святая Церковь, постепенно подготовляя нас к Святой Четыредесятнице, раскрывает затем перед нами ту истину, что как бы ни был велик грех человека, он никогда не может стать выше бесконечного милосердия Отца Небесного, и никакому грешнику не закрыт путь к раскаянию, a вместе и помилованию, потому что душа человеческая есть высшее сокровище в мире, средоточие всей духовной жизни, предмет бесконечной любви Отца Небесного и попечения всех небесных сил, как существующих ради неё. Поэтому если уклонение человека на путь нечестия и греха возбуждает в высшем духовном мире глубочайшую скорбь, то, наоборот, «бывает радость у ангелов Божьих и об одном грешнике кающемся.» Эту истину Христос Спаситель раскрыл в знаменательной притче о блудном сыне, этом чудесном благовестии о бесконечном человеколюбии Божьем, и Святая Церковь предлагает ее нам и в своем литургийном евангельском чтении, посвящая её раскрытию и всё богослужение недели, известной под названием «недели о блудном сыне».

«У некоторого человека было два сына.» Отец, по-видимому, был богат, воспитал своих детей в полном довольстве и жил сладостной надеждой, что его сыновья сделаются для него источником радости и утешения в старости. Но, как часто бывает в жизни, ему готовилось тяжкое испытание и именно со стороны наиболее любимого им, наиболее лелеянного — младшего сына. Добрый по своей натуре, он не обладал достаточно сильной волей, чтобы бороться с искушениями окружающего мира, увлекся его соблазнами и, встречая, вероятно, любящий укор со стороны отца, решил удалиться совсем из родительского дома, чтобы беспрепятственно испить всю чашу земных наслаждений. Отец конечно горевал, уговаривал его, выставляя перед ним все неразумие его шага; но встретив решительный отпор со стороны несчастного юноши, наконец с болью в сердце и с надеждой на то, что сама жизнь с её испытаниями скорее образумит его, согласился выдать ему, согласно с его просьбой, приходящуюся ему часть имения. Как младший сын, он мог по закону получить только третью часть имения, так как две трети его принадлежали старшему брату, на которого возлагалось и все попечение о доме и семействе, в случае преклонных лет или смерти отца.

Добившись своей цели, юноша ликовал, и проведя еще несколько дней в доме отца, забрал всю свой часть имения, и «пошел в дальнюю страну.» Ему очевидно хотелось вполне насладиться своею независимостью — вдали от этих любяще-укоризненных глаз отца, и он быть может отправился в далекую Вавилонию с её изысканной роскошью, в Египет с его блестящей и пышной столицей Александрией, бывшей центром всего мирового круговорота, или в один из богатых финикийских городов, где жизнь била ключом и в избытке предлагала все, что только могло тешить и услаждать чувственную природу человека. Оказавшись среди этого совершенно нового для него мира, молодой человек всецело отдался этому морю бушующих страстей, и увлеченный вихрем удовольствий, забыл обо всем и с жадностью пил чашу плотских наслаждений, полагая, что в них то и заключается вся тайна земного счастья. Обладая значительной, дотоле не бывалой у него в руках суммой, он воображал, что ему и не прожить никогда этих денег.

Но распутная жизнь, конечно, быстро истощила его богатство, и прежде чем успел пресытиться наслаждениями, он увидел, что у него уже ничего нет, a вместе с тем от него не замедлили отвернуться и все те, кто помогал ему расточать свое имение. По юношескому легкомыслию, он мог думать, что это беда еще не великая, и он — еще полный сил — может найти себе достаточный источник не только для пропитания, но и для удовольствий. Но тут-то и постиг его высший урок. В стране сделался великий голод и, как это постоянно бывает в торгово-промышленных странах, он повлек за собой тяжелый кризис; дело оказалось в застое; повсюду началось сокращение рабочих рук, и богатый, веселый дотоле город сделался сборищем голодных, тщетно умоляющих или даже грозно требующих себе куска хлеба. Среди них оказался и несчастный молодой человек. Он начал терпеть страшную нужду, и не зная, как и чем пропитаться, «пристал к одному из жителей той страны», и умолял его — дать хотя какое-нибудь занятие, чтобы только не умереть с голода. При этом оказалось, что он — как баловень судьбы — не способен был ни к какому серьезному занятию, и житель готов был отказать ему. Но несчастный со слезами и неотступно умолял его, [131] и последний, — сжалившись над злополучным юношей, особенно если последний рассказал ему о своем неразумном поступке, — наконец взял его в качестве дарового рабочего — из-за хлеба, и «послал его на поля свои пасти свиней»…

131

На это указывает греческий глагол о — «пристал», неотступно упрашивал, так что нельзя было отвязаться от него.

И вот, этот любимец богатого отца, нарядный, выхоленный и благоухающий всякими модными мастями, беспечно когда-то бросавшийся золотыми и серебряными сиклями направо и налево, услаждавшийся раболепным прислужничеством и заискиваниями льстецов и всяких приживал, кружившийся в вихре всяких наслаждений — юноша оказался в обществе одних только грязных животных, и притом таких, самое название которых вызывало ужас и омерзение в душе всякого иудея. [132]

Какая ужасная картина падения человеческого! Можно бы подумать, что это страшный сон, который рассеется с наступлением дня; но увы — судороги голодного желудка явственно показывали, что это не сон, a действительность, и юноша, чтобы утолить свой голод, стал и питаться тем же, что служило кормом для его грязного свинского общества, именно рожками, которыми в южных странах откармливаются свиньи, и только в крайней бедности питаются и люди. [133] Теперь ему не с кем было даже поделиться своим горем и оставалось выплакивать его одиноко — перед этим безучастным к нему, бессловесным обществом. Безмолвно, растерянным взглядом следил он за своим стадом, и по душе злополучного юноши невольно проносились все события его безумно загубленной жизни. Ему припомнился и родной отцовский дом, где он некогда был окружен любовью, довольством и почетом со стороны многочисленных слуг. Сам он теперь тоже слуга, но слуга голодный, униженный и отверженный всеми, a между тем в доме отца его и самые слуги пользуются довольством и сносным человеческим положением. И он с завистью вспомнил этих слуг. Как бы он рад был теперь занять в своем родном доме — уже не положение наследника сына (о чем он не смел и мечтать), a хоть положение одного из наемных рабочих!

132

Из этого чувства иудеи избегали даже самого названия этого животного и, когда нельзя было обойтись без него, употребляли неопределенное выражение: «некая вещь.» Кроме того пасти свиней иудеям запрещено было под страхом проклятия.

133

Это известные в ботанике Cегоtоnia siliqua, плоды рожкового дерева, в изобилии встречающегося в Сирии, Египте и на юге Европы. Своим сахаристым вкусом они скоро становятся приторными и действительно пригодны только для прокормления таких неразборчивых на вкус животных, как свиньи. Листья дерева иногда употреблялись в качестве письменного материала.

В его душе началась страшная борьба. Не возвратиться ли ему в самом деле к отцу? Но при одной мысли об этом огонь стыда охватывал все существо, и ему страшно было предстать теперь перед лицом своего некогда любящего отца, которого он так глубоко оскорбил своим безумным поступком. Сердце судорожно сжималось, мысли путались в голове, и он не знал, что ему делать и на что решиться. Но голод и бедствие восторжествовали в этой страшной душевной борьбе, и несчастный юноша решился наконец возвратиться к отцу, чистосердечно раскаяться во всем и просить у него милости и прощения. И вот он голодный, грязный и оборванный «встал и пошел к отцу своему

Не трудно представить себе, в каком настроении и с какими чувствами шел он теперь обратно пешком по тому пути, по которому еще недавно с гордой беспечностью и безграничным самодовольством катил из родного дома на роскошной колеснице, запряженной дорогими быть может, великолепными египетскими скакунами. [134] Вот уже окрестности родной стороны; каждый холм, деревцо или источник напоминали ему сладостное время детства, — но теперь служили вместе с тем и страшным укором для него, и тем более он должен был страшиться и стыдиться знакомых людей, которые могли увидеть его теперь в этом бедственном и жалком положении. Что же скажут отец и брат? И злополучный юноша с трепетом сердца подвигался вперед, стараясь разобраться в своих путающихся от смущения и стыда мыслях и затвердить сочиненную им речь, с которой он намеревался обратиться к отцу.

134

Новейшие открытия показывают, что в древней Папестине пути сообщения были несравненно удобнее, чем в теперешней, разоренной и заброшенной стране, где почти совсем нет дорог, удобных для колесной езды

Такое тяжелое душевное состояние свидетельствовало о силе и глубине раскаяния юноши; в нем бушевала возмущенная его собственной негодностью совесть, и если он опасался гнева и сурового укора со стороны отца, то это было лишь голосом его собственного сознания в том, что он вполне заслужил подобное отношение к себе. Но если он измерял гнев отца меркой своей собственной негодности, то он ошибся. Настрадавшееся родительское сердце уже давно потопило свой справедливый гнев во всепрощающей любви, и отец с тоской обращал свои взоры по направлению к той «далекой стране», где должен был находиться его несчастный юноша-сын.

По всему видно, что отец время от времени, пока было возможно, наводил справки о его житье-бытье, пока совсем не упустил его из вида. Какой же радостью затрепетало его сердце, когда до него дошла весть, что сын его, который был для него почти мертв, опять возвращается к нему! Он не мог более томиться ожиданием, и сам отправился к нему на встречу, и когда он увидел злополучного юношу в его бедственном положении — оборванным, изможденным и грязным, то еще более закипело в нем сердце и он «побежав, пал ему на шею и целовал его.» [135] Пораженный такой глубиной любвеобильного сердца отца, юноша еще более смутился и, сжимаемый в горячих объятиях, быть может с рыданием лепетал затверженную им речь: «Отче! я согрешил против неба и пред тобой, и уже не достоин называться сыном твоим»… Он хотел добавить уже заранее приготовленную им просьбу: «прими меня в число наемников твоих», но отец не дал ему договорить этого. [136] Он немедленно приказал принести наилучшую одежду, одеть его, обуть и украсить перстнем; затем велел убить откормленного теленка для семейного пира и веселился со своими домашними о сыне, который для него «был мертв и ожил; пропадал и нашелся.» Какая поразительная картина бесконечного человеколюбия Отца Небесного, покрывающего Своим безмерным милосердием все прегрешения людей! [137]

135

т. е. целовал его много, покрывал его поцелуями.

136

Нельзя не видеть глубокой тонкости в психологическом анализе всей этой евангельской сцены. Недоконченпость этой заученной речи, так сказать задушенной в горячих объятиях, придает особенную трогательность всей сцене.

137

Новейший рационализм любит подыскивать евангельским притчам параллели в раввинском учении, с целью показать их зависимость от последнего; параллели действительно иногда есть, но они ограничиваются лишь внешним сходством, рядом с которым тем ярче выступает бесконечное различие по духу и цели. В одном из древнейших раввинских трактатов (Siрh'e еd Fгiеdm. р. 35 a, y Эдершейма, II, стр. 262) есть также похожая притча, но совершенно иная по духу и характеру. В ней блудный сын выпускается из бедственного состояния рабства, но не для того, чтобы восстановить его во всех правах сыновства, a для того, чтобы сделать его тоже рабом, обязанным безпрекословно повиноваться во всем. Из притчи делается тот вывод, что послушание искупленного не есть послушание сыновней любви прощенного, a послушание, вынуждаемое правом и властью господина. Каким холодом и законническим бессердечием веет от этой раввинской притчи по сравнению её с евангельской притчей! Это две несоизмеримые противоположности, и сближать их между собой значит просто грешить против элементарных законов логики.

Когда, таким образом, отец и сын, вновь объединенные любовью и всепрощающим милосердием, искренно и от полноты сердца веселились и жаждали сочувствия своей безграничной радости от всех окружающих, случилось событие, которое во всей силе обнаружило всю черствость и бессердечие законнической самоправедности.

В самый разгар пиршественного веселья пришел с поля старший сын, который, приблизившись к дому, крайне удивился, заслышав в нем веселье, сопровождавшееся пением и всяким ликованием. Узнав, в чем дело, он, вместо того, чтобы по братски открыть и свое сердце своему младшему брату — юноше, не только не сделал этого, a напротив крайне рассердился и не хотел войти в дом. Напрасно отец упрашивал его войти и разделить с ним его радость, — он отказывался и грубо осыпал отца упреками за то, что он так расчувствовался при возвращении распутника, промотавшего свое имение с блудницами, и ради него сделал такой большой пир, и в то же время никогда ничем подобным не выказал своей признательности ему, в поте лица трудящемуся на поле и несущему на себе все заботы по содержанию и управлению обширного хозяйства. Он был так раздражен этой кажущейся ему несправедливостью, что был до крайности груб в своих укорах и даже ни разу не назвал своего отца «отцем», ограничиваясь грубым местоимением «ты». [138] Горько было отцу слышать эти бессердечные укоры от своего сына в столь радостный момент; но его любовь восторжествовала и здесь, и он с необычайной лаской восторженно отвечал: «сын мой! ты всегда со мной, и все мое твое. А о том надо было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся

138

Тоже настроение ярко выразилось и в том, что он своего возвратившегося юношу-брата не удостоил даже названия брата, a просто с злым ехидством называл его: сын твой (15:30).

Поделиться с друзьями: