Чтение онлайн

ЖАНРЫ

22 апреля 2009 года

Vlad

Шрифт:

О том, что Пушкин своего друга в эти замыслы посвятил, свидетельствует и еще один любопытный эпизод. Незадолго до отъезда на юг Пушкин подарил Чаадаеву перстень. Перстень этот, ныне утраченный, держал в руках, описал и попытался истолковать искусствовед Эрих Голлербах: «...на внутренней поверхности кольца Чаадаева выгравирована надпись: Sub rosa 1820. В буквальном переводе „sub rosa“ значит „под розой“, в переносном же смысле — „в тайне“. Известно, что у древних роза была любимым цветком, которым они на пирах украшали гостей и комнаты... Поэтому возможно и даже вероятно, что кольцо было подарено на память о какой-либо товарищеской пирушке или о ряде пирушек, происходивших в 1820 году». Это истолкование, конечно, ошибочно. В начале XIX века основное значение девиза Sub rosa связывалось с политической тайной. Подаренный Пушкиным перстень должен был напоминать не о попойках, а о происходивших в 1820 году конфиденциальных разговорах политического свойства. В первую очередь, видимо, касающихся цареубийства.

Чаадаев должен был отнестись к пушкинскому замыслу весьма скептически. Его возражения могли сводиться к следующему. Если, согласно слухам, Пушкин высечен по высочайшему повелению, то это вовсе не означает, что «по высочайшему повелению» пущены сами слухи. Никаких прямых доказательств участия государя в распространении сплетен нет. Следовательно, убийство его будет воспринято всеми не как поединок чести, а как обыкновенное злодейство (в этом смысле и нужно, наверное, понимать сбивчивые объяснения Пушкина в письме к Александру: я решился убить... но оскорбления не было). Далее: способно ли приблизить убийство Александра к свободе и падению «самовластья»? Русский император, при всех своих слабостях, все-таки лучше русского общества, в общем достойного всяческого презрения. (Некоторое представление о том, что тогда думал Чаадаев насчет этого общества, дают воспоминания Д. Свербеева: «Он обзывал Аракчеева злодеем, высших властей, военных и гражданских, — взяточниками, дворян — подлыми холопами, духовных — невеждами, все остальное — коснеющим и пресмыкающимся в рабстве»). Только от императора можно ожидать социальных и политических изменений, в том числе русской конституции. Покушение на него приведет не к политической свободе, а к крушению всех надежд и к торжеству самых мрачных сил.

Вот что примерно мог говорить Чаадаев разгоряченному Пушкину весной 1820 года.

Надо думать, Пушкин с готовностью и не без облегчения с Чаадаевым согласился (в письме дело, разумеется, представлено так, будто это «друг» согласился с Пушкиным). В глубине души он и сам, конечно, понимал малоисполнимость своих намерений. Властителей успешнее всего убивают не те, кто озабочен сохранением чести, а те, кто одержим жаждой власти.

 

Чем дело кончилось

В результате Пушкин переводит свое «тираноборчество» туда, где ему и надлежало быть: в план слова и в план символически насыщенных, но вполне безопасных жестов. В компании литераторов он читает свою эпиграмму на Стурдзу, едва не убитого немецкими патриотами (со стихами: «Ты стоишь лавров Герострата / И смерти немца Коцебу»). В театре демонстрирует портрет Лувеля (седельщика, убившего герцога Беррийского), украшенный надписью: «Урок царям»...

В письме императору Пушкин объясняет свое поведение желанием «пострадать» («я жаждал Сибири или крепости, как средства для восстановления чести»). Пушкин здесь лукавит. На самом деле ничего подобного он не жаждал. Его вызывающее поведение преследовало другие цели. Таким способом Пушкин стремился реабилитировать себя в глазах презираемого общественного мнения и восстановить честь, оказавшуюся в подозрении: «тайно высеченные» столь дерзко себя не ведут!.. Известие о том, что он может и впрямь отправиться в сибирскую сслыку, застало Пушкина врасплох и повергло его в панику (чему сохранилось множество достоверных свидетельств). Пушкин настолько привык к вольной атмосфере 10-х годов, что не был готов к серьезному повороту событий. В глубине души он все-таки не верил в то, что Александр — тиран...

Вместо ожидавшихся Соловков или Сибири последовала командировка на юг; в смягчении участи Пушкина немалую роль сыграл Чаадаев... В 1821 году Пушкин пишет «Кинжал», в котором обосновывает (и иллюстрирует историческими примерами) право на тираноубийство в условиях, когда разрешение политических проблем правовым путем невозможно («где дремлет меч закона»). Но это был уже поздний отголосок прежних настроений. Новейшие события (волна либеральных европейских революций и их последующее жесткое подавление, при полном равнодушии или даже сочувствии «освобожденного» народа к действиям карателей) заставили Пушкина расстаться с политическими иллюзиями. В 1824 году он пишет свое третье послание к Чаадаеву, в котором прощается с былыми надеждами и мечтами — как с увлечениями незрелой юности.

Теперь Пушкин мечтает о другом: навсегда покинуть Россию. Это желание скрыто присутствует в подтексте третьего послания Чаадаеву (Оресту и Пиладу в награду за великую дружбу позволено покинуть негостеприимный брег) и вполне явно — в том самом письме государю, в котором рассказывалось о несостоявшемся цареубийстве. За границей Пушкин надеялся сразу же соединиться с Чаадаевым, разочаровавшимся во всем, бросившим службу на пике карьеры и поселившимся в Европе (как он думал — навсегда).

Но мечтам этим не суждено было осуществиться. И Пушкину, и Чаадаеву была уготована другая судьба. Обоим предстояло на своем опыте узнать, как выглядит режим, похожий на настоящую тиранию.

Свобода в опасности

У демократии есть некоторые шансы на выживание

Борис Кагарлицкий

 

 

Будущие историки, быть может, оценят начало XXI века как эпоху самообмана и иллюзий, во многом подобную началу ХХ века, когда общественное мнение было абсолютно уверено в незыблемости всеобщего мира, торжестве гуманности и европейских ценностей Просвещения. За этим последовали две мировые войны, революции, сопровождавшиеся гражданскими войнами, тоталитарные порядки и взрывы атомных бомб.

Ранний XXI век отнюдь не характеризуется верой в гуманизм и ценности Просвещения, которые выглядят наивными и архаичными с точки зрения господствующего сознания (как массового, так и элитарного). Для нашей эпохи характерно не менее глубокое убеждение в неизбежности торжества глобального порядка и повсеместного распространения свободного рынка. Даже многочисленные критики этого порядка и противники неограниченной рыночной стихии в начале 2000-х годов воспринимали происходящее движение как необратимое и неизбежное. Даже экологический кризис, грозивший поставить под вопрос исходные условия нашей цивилизации, воспринимался как нечто отдаленное и условное, о чем надо помнить скорее как о некой моральной проблеме, а не как о непосредственном вызове. Ответом недовольных могли быть либо красивые утопии, эффектно контрастировавшие с пошлостью буржуазного мира, либо различные планы демократического облагораживания, исправления и «освоения» народами новой глобальной социально-экономической реальности. Наконец, периферийным утопическим вариантом, столь модным в России, была утопия облагороженного национального деспотизма, соединяющего требования буржуазного порядка с глубоким патриотизмом и отеческой заботой о «малых сих», которых можно подкармливать или убивать, но непременно в соответствии с историческими традициями.

Нынешний социальный и политический порядок зародился в 1980-е годы, хотя тогда в полной мере масштаб наступающих перемен не осознавали, возможно, даже их сторонники. Усиливающаяся деградация советского блока постепенно вела к превращению биполярного мира, разделенного на две системы, к однополярному мировому порядку, где безраздельно господствует капитализм. Западная буржуазия осознала, что начинает выигрывать холодную войну уже к концу 1970-х годов. Эти глобальные перемены не остались без последствий и для общественной жизни самого Запада, где «левая мода» поздних 1960-х и ранних 1970-х сменяется неоконсервативной или неолиберальной волной. Идеологические тенденции отражают процесс перемен, происходящий на более глубоком уровне. Социальное государство подвергается постепенному, но систематическому демонтажу.

Положение дел, сложившееся в обществе к началу XXI века, очень хорошо может быть характеризовано термином Кристофера Лэша «восстание элит». Этот процесс наталкивается на массовое сопротивление, периодически притормаживается и в отдельных странах временами даже обращается вспять, но на глобальном уровне неуклонно пробивает себе дорогу. Происходящее дерегулирование освобождает крупные концерны от контроля государства, что означает их абсолютную неподотчетность не только по отношению к чиновникам, но и по отношению к гражданам. Вопросы, которые раньше считались социально-политическими и подлежащими обсуждению в представительных органах власти, становятся, по мере развития приватизации, сферой «чистой экономики» и полностью выводятся из компетенции народных представителей. То, что раньше можно было решить голосованием, теперь отдано на откуп «невидимой руке рынка». На практике, разумеется, решения принимаются не «невидимой рукой», а по-прежнему вполне конкретными людьми, заседающими в правлениях крупных компаний, но теперь уже освобожденными от какой-либо ответственности по отношению к гражданам. По существу мы видим сохранение бюрократической вертикали контроля и власти, но уже лишенной большей части демократических элементов.

На смену гражданской ответственности приходит в лучшем случае коммерческая «прозрачность», предполагающая доступ к информации не для всех людей вообще, а исключительно для заинтересованных лиц — акционеров, пайщиков и т. д. В свою очередь, в качестве субъекта принятия экономических решений гражданин вытесняется акционером. Идеология демократизации капитала предполагает превращение всех или почти всех в акционеров, пайщиков и инвесторов, что создает в перспективе — по крайней мере, на Западе — своего рода культуру корпоративного псевдо-гражданства. Через пенсионные фонды, личные инвестиции, покупку акций и облигаций рядовой гражданин привязывается к корпоративному миру тысячами нитей. Однако он тут же обнаруживает, что новая связь с корпорациями ни по своим принципам, ни по своей практике не имеет ничего общего с прежней гражданской связью между ним и демократическим государством. Принцип демократии предполагал простоту, прямоту и равенство. Большая часть процедур была прямая — выборы, референдумы, публичные дискуссии. И даже там, где представительная демократия предусматривала делегирование полномочий, она не предполагала фактического отчуждения гражданами своих прав в пользу «народных представителей».

Поделиться с друзьями: