А звёзды гореть продолжают
Шрифт:
Ей было так стыдно за себя – и прошлую, и настоящую. Ей не хотелось, но она подумала: «Мы дома» – и сделала шаг, чтобы выйти из машины.
Перед одичавшей подснежниками папертью Эллиотт притормозил и сказал, занеся ногу над ступенькой:
– Внимание, мы входим в систему VV689, – и вдруг улыбнулся – зажглась в уголке румяною искринкой плавкая дуга, морщинка слева – и лучиками под глазами с вертикалями отпечатков. – Слушай, у нас ведь завалялась где-то старая карта звёздного неба? Давай отдадим её Стиксу.
Хейден смотрела, как по его скулам мазало неухоженными трещинами света, точно проспиртованными рыбацкими сетями – они углубляли мальки теней, делая Эллиотта взрослее.
– Давай, – серьёзно сказала она.
Он кивнул и шагнул вперёд.
Поднялись на вершину скалы этажа, разверзшуюся тесноватой плитою, распыляющей аромат супесчаной почвы и почему-то вереска, – и пошли в обратную сторону. Слишком похожие на приютские, витки проходов слегка мутили сознание, и Хейден старалась цепляться только за маячащую впереди спину Эллиотта, словно за громадную хиппи-нашивку, удерживая себя от порыва взяться за его руку. Хрусткий клевер-шторм за лопатками на мгновение просочился вместе с ними внутрь квартирки.
Узенькая прихожая, вешалка, располосованные грязно-солнечным кружевом плицы порога-электромиксера – всё было погружено в глянец, который прорезала эфемерная дорожка блёклости; в глаза бросилась горка банок энергетических напитков, чёрно-пурпурным пятном выделяющаяся на завалах одежды в стирку, и пара оброненных Стиксом библиотечных книг. Хейден услышала, как громыхают грузовики с окружного шоссе под холмом. Увидела овраг телевизора, над которым леденела свора старинных репродукций, солнечными забальзамированными разводами чернила расползались по их поверхностям. Включён был MTV; кислотный корковатый ледяной доспех спящего экрана отсвечивал в глаза, а где-то высоко в воздухе сквозь распахнутые рамы звонко-звонко, протяжно, как перед смертью, выли чайки.
Засуетившись сквозь птичий рёв, окружённый до того проводами на опрокинутом металлической солнечностью полу, кажется, понемногу веселеющий от зноя, Стикс тут же подскочил и бросился на Эллиотта с объятиями, и тяжесть его прыжков отчеканилась раскатами от гарнитуры, и Хейден, щурясь на свету, едва разглядела улыбку у него на лице, а уже потом заметила вместе с паучьими пальцами вытянутую для приветствия руку. Заражающий пространство влагой дезинфектанта Эллиотт не выглядел полным энтузиазма, позволяя сжать себя в хватке локтей, терпя длительность тактильного контакта, а когда тот разомкнулся, Стикс картинно смахнул с себя паутину электричества, словно змеиную шкурку, и, погрустнев, показал Хейден пальцами: «Я же просил тебя купить рисовое молоко и тостовый хлеб по дороге», – она не смогла ответить, потому что рассматривала слишком пристально: подвеска из бисерных звёзд, плетёное колье разнообразного бижутерного сплава, бирюзовые шарики на шнурке, многослойные цепочки-струны, такой же, как у Эллиотта, бритвенный струпик, не доползающий сантиметра до солнечного сплетения… При виде непривычных, но уютных элементов нижние рёбра почёсывались.
От шороха, с которым высолнеченный зарницами в самой порожней сердцевине комнаты Эллиотт стал сворачивать моток карты – словно это было наиболее важное дело, которым следовало заняться по возвращении спустя два месяца, – расходились проседями смерчеобразные зефиры.
Неожиданно стало… ужасающе светло с его приходом. Подранный чемодан из кожи нашёл приют возле батареи: его внутренность Эллиотт давно использовал вместо этажерки для хранения каких-то стареньких книжек по философии и горшка с полумёртвым (и поразительно живучим) цветком;
на столе прорастали банка арахисовой пасты и сломанные стереонаушники цвета кипучего ляписа, покрытые ванильною рябью, которые Хейден так и не нашла сил выбросить. Всё же совсем удручающий вид приобрела обстановка в отсутствие второго жильца: пара помятых жестянок баночного пива подле ног таяла в отсветах, засвечивала натянутый меж торшером и подоконником постер с рекламой «форда» третьего поколения, крапинки амальгам тестом рассыпались по боку коробки с фруктовым пуншем – маниакально-невежественные и порочные, неопровержимые, веские улики неопытности в ведении одиночного существования.
Всё время визуального анализа Эллиотт бродил по кудрявым залежам пледов Стикса, высоко поднимая ноги, подобно осторожному коту, и тащил за собой снопы ясных искр. Трикотажные доспехи, прилегавшие к его телу, поблёскивали, как ловцы снов, при каждом жесте. Хейден пришлось стать свидетельницей того, с каким недоумением, отвыкший от неприбранных помещений, он посмотрел на ангорскую маску для сна, одиноко вышвырнутую на батарею, и на много, много зажигалок, и у неё сильнее зазудела сердечная мышца.
– Не думаю, что стоит её вешать, – произнёс он, не переставая разглядывать фабричные матовые созвездия, пока разворачивал карточный уголок, – вдруг или, скорее, раз уж нас выселят в ближайшие месяцы. Каждый раз, как я её вешаю, обстоятельства вынуждают нас съехать. Это какое-то проклятье.
Опал муравчатый тюль, больше не надуваемый с побережья бризом. Смешок Стикса, звучавший моложе его лица, со стрекотом пронёсся над побитыми холодом тростинами ёмкостей, покрытых следами кофе: он провальсировал до холодильника, чтобы закусить орехово-шоколадным батончиком, дождался, когда на него обратят расщеплённое внимание, и сказал торопливыми и несобранными жестами: «Это оскорбляет человеческий интеллект, то, что наш Эллиотт использует такие слова, как „проклятье“ в своей речи».
Его дёргающиеся попытки перевязать друг с другом проводки, на блоках которых подгнивали наклейки с феями и мухоморами, на фоне одеяла в сливочно-булочную полоску красноватые бегающие глаза – два чёрных малокровных шарика – навели Хейден на мысль о злоупотреблении снотворными.
– Прояви уважение, – проворчал Эллиотт почти безразлично-умоляюще. Перистое дерево, составляющее пол, походящий на фанеру, служило проводником импульсов раздражения. – Четыре самые оскорбляющие интеллект вещи в мире – это избегание фильмов ужасов, кумуляция пестицидов в гедонистических целях, ненависть к стихам и наборы рандомных данных, которые представляют собой формулы высшей математики.
«Живёт в двадцать первом веке, – Стикс продолжал удерживать взгляд Хейден, – а до сих пор забавляется чтением Библии». Эллиотт выудил откуда-то резинку и стал аккуратно обвивать ею карту, параллельно расчёсывая ягодный синяк, который выглядывал из-под рукава.
– Между прочим, в Библии не нарушаются никакие законы термодинамики.
«Это, конечно, о многом говорит».
– Это о многом говорит.
Стикс накинулся на Хейден и, зевнув, уставился в её безрисуночную майку злыми, горящими под мощёными ресницами пульверизаторами снизу вверх; вокруг него клубился сквозной аромат макробезнадёжности и пломбира. «А ты знаешь, что Христос родился в третьем году до Рождества Христова?» Он сам рассмеялся от своих познаний, а запах с футболки Эллиотта, там, где пронзительный обрыв ключиц, в желобке которых застыла капелька фиалкового мрака, степенно истаивал, кусал слизистые: сорокапроцентный виски, недосып. Больничный аромат. Хейден томилась перед грозным массивным шкафом и следила за перебором бумаг, конвертов, писем и картонок – печёные на заре, они напоминали раскатанные молочные зубы. Синяк, за которым очевидно следовало нестерильное месиво других, облизывало вставшее в смог зенита солнце с восемью концами.
Две замотанные тканью головы, из которых пульсом билась синева, – «Влюблённые», Рене Магритт, 1928 год, холст, масло.
Всё казалось таким ирреальным.
Видимо, ощутив наблюдение, Эллиотт вздрогнул, так что бисеринки зашуршали, но не отодвинулся и даже не посмотрел в её сторону. Только выдавил из себя беспомощно:
– Я снова навожу беспорядок.
– Тут и так был беспорядок, – Хейден пожала плечами и придвинулась, тоже рассматривая рукописи, которыми оброс стол; всем, что настырно попадало в поле зрения, оставались чужие руки, бледные, венозные. С таким количеством освещения, что оно крупицами соли забивалось в нос. – Уютно. Без тебя всё было не так. Так ты продолжаешь читать Ветхий Завет?