Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А однажды, где-то вначале еще, вырезала заголовок газетный и у сердца пришпилила к свитеру: «конец унижениям и страданиям», так и ходила передо мной, чуть что – пальцем указывая, молча, а взгляд – вверх и в сторону.

То есть стена, окно, стена, окно, а в окне – сиянье, воздух такой прозрачный, как на ладони всё. И опять стена. Там, где было окно. Только что в ней окно, а что стена?

Я, говорит, с тобой совсем другая, даже представить себе не сможешь, насколько не я.

Отчего же, могу. Теперь могу.

Он идет на носочках вдоль стены по периметру, чуть приседая, будто танцуя, а руки перед собой вытянул и что-то лепит из пустоты, дирижирует сам себе и бубнит нос. Лёня! Не слышит, делает вид. Лежу как отрытая мумия, как пациент, как центр этого круга, как папа, как егерь, который везде и нигде. И не разберу, что он бубнит. Будто на разных языках, и всё вперемеж. Может, и впрямь на разных? Чему же тут удивляться? В прошлый раз стал у стены, лицом к ней, и говорит: «Мамочка, если б ты знала…» И, помолчав: «Я плачу без слез». Сел на пол, опустил голову, и вдруг: «Es ist noch nicht das Ende», – это еще не конец. Встал, и пошел на носочках по кругу. Нерожденный. Дважды.

А потом долгий индийский поезд, сидим в тамбуре на подножке, свесив ноги, земля под ними плывет, и смерклось, нет ее под ногами. Нет ее, говорю, видишь, ничего у нас нет. Все, чем жили, ушло, уходит. Знаешь, где самое излюбленное место отчаянья? У корней счастья. Это Кьеркегор сказал. И еще говорит, что ад отчаянья – переход от возможного к реальному. Может, Индия для того и дана нам сейчас, чтобы найти выход. Так мы с ней говорили в том ниточном поезде на перегоне между двумя жизнями – исчезающей и еще не пришедшей. Но какой, милый Взрослый, ты ее представляешь, эту нашу другую жизнь? Не знаю, наверно, такой же, как и была – в небе, но только на долгие годы теперь, и уже на земле. Да, сказала, задумавшись, задача из страшных волшебных сказок.

А потом был этот маленький храм подземный. Просто развал валунов в лесу и лестница вниз. А там никого, землянка, алтарь, и вдруг этот садху, как из воздуха перед нами возникший. Стоит, полуголый, смотрит в глаза и беззвучно смеется, а все вокруг уже озарено огнем. И он что-то делает с этим огнем, перебирает его, полощет, нашептывает в него, передает нам, мы уже давно сидим с ним у алтаря на земляном полу. Корабль, он говорит, провожая нас, корабль, огонь, камень. Да, говорю, когда вышли, еще ножницы и бумага.

А потом в новогоднее утро, на краю света по имени Какинада, ты сидела на подоконнике опутанной проводами гостиницы, похожей на трансформаторную будку или маленькую брошенную электростанцию. Из окна тянуло гарью и дымом от ночной пиротехники, еще взлетали последние петарды. Где-то за несколько кварталов от твоей спины, в рассветном мареве плыл океан. Сидела в той щемяще милой ночнушке в блеклую крапинку, обхватив колени, и смотрела на меня, вся светясь в ожидании, когда я проснусь. Кораблик, шептала, кораблик, и пальцем показывала на живот.

Этого быть не могло, как потом мы подсчитывали, физически этого не могло быть никак. Шли по улице, за руки взявшись, и улыбались, украдкой поглядывая друг на друга, как идиоты. Никак? – повторяли, идя по пустынному берегу вдоль океана. Да, непорочное, значит, никак. Как-и-нада.

Где ж я был тогда, тем утром, когда проснулся? Когда смотрел на нее, такую растерянную, родную, с этим пальцем у живота и вопросом в глазах? Когда выдохнул две эти краткие буквы: да.

Светилась: вот он – наш выход, путь, который он ищет.

Легкий поворот руля, притяжение какой-то дивной родины. Барка, помост, Юлия, мальчик ходит по кругу, еще не конец, говорит, это еще не конец.

Очнись, поговори с собой, с нею. Где ты – в мешке чудес? Ребенок? Ну да, конечно. Непорочное? Да, как водится. Индия, майя, лила, новогодняя ночь… А теперь – к океану, и уйдем с рыбаками на тысячу лет.

А потом, как он говорит, эти чудеса из мешка сыпятся на пол. И мир – лишь усмешка на устах повешенного. Еще теплится. О счастье, о кромке рая. О том, что нет в живых тех, кто любил. О том, что происходящее с нами и происходящее в нас живут в разных комнатах. И то, что мы называем своей жизнью, имеет отдаленное к ней отношение. О том, что прошлое открыто нам еще меньше, чем будущее. Что порой достаточно полушага, полуслова – и мы, не заметив этого, уже не на той дороге. О големах своих представлений, которые выгуливают нас на незримом поводке.

Големы, он повторяет, взбираясь ко мне на лежанку. Го-ле-мы, ему нравится это слово. Лег на живот рядом и елозит по покрывалу своей любимой игрушкой – саблезубым тигром. В одной руке тигр, в другой зеркальце, сближает их. В прошлый раз все ходил с зеркальцем, собирал отраженья, знакомил вещи между собой. Пламя свечи с ее тенью на стене, бушмена в раме с ручкой двери. Големы, говорит, и тихонько смеется.

Крупный язык, не помещается. Ничего, она думает, это пройдет со временем, справится. Да, жизненная задача – справиться с языком. Скипер, он говорит, я скипер. Лег щекой на мою ладонь, смотрит на меня и говорит: мамочка, если б ты знала… у меня каждая рука домой просится.

А потом тот зловонный роддом: берег, усеянный мертвыми черепахами. Они плыли сюда через три океана, а теперь лежат с пустыми глазницами, из которых течет сукровица, птицы кружат над ними и черные бродячие свиньи рвут мясо из полуживых. Тошно тебе, отворачивалась, пока я их фотографировал – слепых, кровавых, с приоткрытыми ртами. Мальчик наш рос в тебе.

А потом, в том маленьком заповеднике, куда и нога не ступала… Как же нас занесло туда? Сизая степь и ребристый залив океана. Марево, пекло. Два винторогих оленя стоят на коленях, скрестившись рогами, точнее, плывут в этом мареве. Пеликаны вдали, у воды, как прибой красноватый. Может, фламинго? Не разглядеть против солнца. И вдруг – нет тебя рядом, только ладонь в ладони моей по-прежнему. А тебя уже нет, выбыла. Слегла в себя, как в окоп. Что-то тебе примерещилось, тихий щелчок, и всё, жизнь сломана. Нет, не подвигом было тебя вызволять из этих химер. Чуть смышлености, нежности и терпенья. Но случалось – последнего не хватало. Оставил под деревцем с куцей тенью. Выложил банку консервов, нож, бутылку воды. Ушел. Выжженная трава, овраги. Вспугнул кабана с цветочным мотлохом на клыке. Вышел к берегу, черепаха лежит на песке: выклеванные глаза, улыбка безгубая, жизнь еще теплится. Сел рядом, с тобой говорил, все оглядывался. Где-то там, под деревцем, как слепая статуя, опрокинутая в траву. Ни встать, ни собрать рук. Или рыдаешь в землю, глухо, чтобы не слышал, держать удар. Нет, не тогда, годом раньше, мальчика еще не было в твоем животе.

А потом эти дикие племена в горах, обкуренные, полуголые, в тряпочной мишуре и железных обручах, стягивающих шею – от ключиц до подбородка. Яркие мужеподобные женщины и низкорослые мутные мужички с земляными лицами. Нож у горла. Как ты держалась отважно, маленький мой герой. Верила потому что. В меня, в нас, в то, что ничего не случится. Разве что инстинктивно живот прикрывала.

Нет, не буди его, пусть поспит. Меня, говорит, к вам тянет… тянет… Что ж ему снится – бублик?

Помнишь, Бубликом мы называли его, нерожденного. Почему? Кто ж теперь вспомнит. А потом, и уже повсюду, тебя наряжали, обшептывали, обихаживали с этими милыми их церемониями, ритуалами, путь стелили, будущее прикармливали, гули-гули, нагуливали, ворковали. Там, в Бенгалии, с ее культом матери, и потом в Ассаме. Ну а как от этого увернуться было? От той, например, старухи, которую под руки вывели откуда-то из стены в том доме, где мы гостили. Великой старухи, похожей на дым, который водил по тебе вдруг сгустившимся пальцем, и тихое, чуть хрипловатое пенье из дыма за ним доносилось, как угли, потрескивая, шипят. А ты на кровати сидела в шелках и цветах, омытая молоком с какими-то дивными травами, и женщины отошли от тебя и стояли вдоль стен, чуть пританцовывая и воркуя, как голуби на карнизах. Сидела, неузнаваема, с ладонями на животе, растерянно и торжественно. Замерла, будто боясь шелохнуться, чтоб не сморгнуть эту небыль.

Или потом, когда Кальян повез к агхори, проводнику смерти, чтобы он провел особую пуджу с благословеньем твоего живота. И мы опустились с ним в храм-колодец, и началось. Ты сидела напротив него, белей луны, или свет так падал (откуда, на дне?), а он все взметал огонь из воды и кривил нечеловечьим голосом это, так называемое уже, пространство, и швырял его в нас. А я, чтоб не видеть его лица, жуткого, иступленного, глаз не сводил с фигурки пса у ног Шивы, черного пса с инкрустированными глазами, поводыря на тот свет, пса Махакалы. Барбос, говорю ему, не разжимая губ, дай ей счастья, а мне… речь, наверное. А сыну – то, что меж ними. И как-то неловко вдруг стало за это «дай». Выбрались из колодца, идем к нему в дом ужинать, какая-то женщина подает еду и все поглядывает из-за ширмы, и вдруг говорит: мальчик у вас, я его вижу… А этот агхори как зыркнет через плечо, – скрылась, больше не выходила.

Поделиться с друзьями: