Агнесса
Шрифт:
Хотя папа прошел экстерном курс гимназии, к экзаменам он допущен не был. В 1912 году его забрали в солдаты. А затем началась мировая война. Вот как он вспоминает о солдатском своем бытье:
«Зима 1914–15 гг. Я марширую с ротой по печальной польской земле. Я — солдат. Впереди меня в строю потные, темные затылки, крепкие ноги. Я — часть огромного многоногого существа. Серое мокрое небо, серо и мокро под ногами. Я не чувствую усталости и холода. Что мне война и немцы, что мне беспросветная солдатская быль? У меня глубокое горе, оно больше меня и моего личного страдания. Я не раз видел, как донские казаки вешали, рубали, били моих единоверцев. Я слышал их крики и стоны, я слышал и видел бесчеловечную ненависть к ним…
В одном местечке я увидел много заплаканных лиц. Девушки прятали свои слезы в шали и платки. Солдаты отпускали грубые шутки. Слезы меня не удивляли, я видел много слез и молодых, и старых. Горе, страдание, беспросветность были обычными явлениями. Я догадывался, что Рахили, Юдифи и Эсфири плачут над своим большим несчастьем, которое им принесли война и донские казаки.
(Но я ошибся). Я застенчиво спросил:
— Что случилось, мои сестры?
Одна на меня удивленно посмотрела и сквозь всхлипывания ответила:
— Перец преставился…
Я ушел от нее. Умер Перец! Этот чудесный сказочник, поэт и мыслитель. Я любил этого писателя, поклонялся ему, как язычник. Перец связывал меня с миром красоты среди уродства, с мыслями среди бессмыслицы. Прошлое становилось настоящим…
… Прошлое становилось настоящим, и я, солдат русской армии, переносился в мир своих предков, стоящих смиренно перед своим Богом и спрашивающих его о смысле жизни…
Перец умер, а мои товарищи пели „тары-бары-растабары“. У них не было вчера и нет завтра. Они живут только сегодня, а завтра можешь стать трупом. Сегодня надо поесть, поспать, если можно, — выпить и — верх блаженства — женщина.
Стой, девица, стой, стой, С нами песню пой, пой, пой…Я не осуждаю моих бедных друзей. Я люблю эту простую прелесть, и наивность, и правдивость. В этом больше смысла жизни, чем в любой риторике. Но мое состояние не было созвучно этой радости жизни на виду у смерти…»
Затем папа был тяжело ранен. Выздоровев, он попал на фронт, получил Георгиевский крест.
В 1915 году вступил в Еврейскую рабочую партию (ЕРП). «Мое вступление в эту партию, — пишет он в автобиографии, — результат зверского антисемитизма, который я прошел на фронте».
Февральская революция застала его на фронте под Двинском, его стали всюду выбирать — в батальонный комитет, на армейский съезд Первой армии и т. д. Он был среди наступавших добровольцев в июльских сражениях, получил тяжелую контузию, попал в госпиталь. После Октября добрался до Киева, при Деникине руководил подпольем ЕРП, при красных стал начальником охраны города, командовал первой ротой коммунистического полка в Киеве, был секретарем правобережной организации ЕРП.
Это все я вам цитирую по его автобиографии, сама я мало что знаю об этом периоде его жизни, знаю только, что он кинулся в революцию с головой, всего себя отдав ее идеям. Они ему казались идеями правды, справедливости, всего того лучшего, светлого, о чем мечтал в юности… Агнесса вам рассказывала о Мироше. Так же и Михаил Давыдович. Евреи настрадались от антисемитизма, от погромов и презрения. А революция с антисемитизмом покончила. Это была их революция.
Но вернусь к автобиографии.
Отец стал сотрудником Разведывательного управления Украины. В 1920 году его нелегально послали в Польшу — организовывать там «красное подполье». Человек смелый, он любил риск. В подполье он продержался семь месяцев. Затем попался, чуть не погиб, военно-полевой суд приговорил его к повешению. Но вмешалось наше посольство, и папу посадили в тюрьму, потом в концентрационный лагерь. Подпольщики помогли ему бежать.
Вернулся он в 1922 году, организовал конференцию ЕРП, где уговаривал всех самораспуститься, вступать в компартию… Затем вошел в комиссию по приему в РКП, членом которой сам уже был.
С 1923 года стал работать в Политуправлении РККА, потом в редакции «Красной звезды», потом редактором «Военного Крокодила». Написал очерков, фельетонов, несколько книг и брошюр.
С 1930 года по 1934-й был начальником Главного управления кинематографии и ответственным редактором газеты «Кино».
С 1934-го по 1938-й — в Разведуправлении РККА и в спецкомандировке…
Таковы данные из его автобиографии…
Нам, девочкам, мне и Бруше, папа казался некрасивым. Роста он был среднего, склонный к полноте, иной раз даже просто «пузатенький». Большие, очень выразительные глаза, брови с изломом, нос крупноват, губы тонкие. Я иной раз удивлялась, как мама, такая красавица, вышла за него замуж?
Но стоило ему начать говорить… У него была прекрасная дикция, много юмора, богатейшая эрудиция — не заслушаться его было невозможно.
Человек увлекающийся, он очень любил цирк. Далекий от спорта, он тем более ценил всякую физическую доблесть, что сам чувствовал себя в этой области пасующим. Его влекло то, что казалось ему недостижимым, удивительным, каким-то почти геройством. Он преклонялся перед ловкостью и силой цирковых артистов, объясняя нам, какого бесконечного труда тренировок это им стоит, и призывал всех нас чтить и уважать их труд.
Но больше всего на свете папа любил книги. Книги папа покупал безостановочно, все время. Их становилось некуда класть, и тогда надстраивали и пристраивали стеллажи. Из-за книг папа воевал с фикусом, который поставили к нему в комнату, вспылив, кричал, что фикус его выживет (фикус, наглец, чувствовал себя превосходно и разрастался), что из-за фикуса ему некуда уже класть книги…
Когда Бруше исполнилось десять лет, он подарил ей «Дон Кихота» Сервантеса. Не читать — значило обидеть папу, и Бруша заставляла себя читать. А он ее жадно спрашивал:
— Интересно?
— Интересно… — отвечала вежливая Бруша с постной миной, и папа погасал.
Да, мы не раз заставляли его испытывать разочарование. Бруша училась на «очень хорошо» (тогда «отлично» еще не ставили). Как-то, когда она была в старших классах, папа спросил ее, кто такая была Екатерина Вторая. Бруша отчеканила по учебнику:
— Выразитель интересов помещичье-крепостнического класса, продукт самодержавия.
Папа пришел в ужас, схватился за голову, отправился в школу к учительнице и стал возмущаться:
— За что вы ей ставите «очень хорошо»? Она же ничего не знает!
Папа был горяч, раздражителен, вспыльчив, очень эмоционален, ревнив. Но его идеалом были спокойные и сдержанные люди, и он всегда старался держать себя соответственно своему идеалу, но — увы! — это ему не всегда удавалось!
Ревность он считал самым гадким пороком и страстно осуждал Отелло — если не можешь пережить, то убей себя, зачем же убивать тобой любимую?
Папа обладал большим чувством собственного достоинства, я уже говорила об этом. Он никогда не стыдился того, что он еврей. Возмущался нами, что мы совершенно не интересуемся прошлым своего народа, не делаем попыток узнать его… что уж говорить о языке! Мы и понятия о нем не имели.