Аид, любимец Судьбы. Книга 2: Судьба на плечах
Шрифт:
На ее лице вспыхнуло облегчение, жена подалась вперед… остановилась, глядя на мое равнодушное лицо. Лицо Владыки, оказавшего честь жене. Разделившего с ней ношу власти.
Все, хватит. Поднялся с трона, махнул рукой: у царя еще много дел. Вон, великанов усмирять, а то разбушевались, учуяли винные пары, так и лезут через границы своих горных владений. Требуют внимания моего двузубца.
Персефона не торопилась вслед за свитой. Стояла, уже не столь гордо подняв голову. Нарциссовый аромат смешивался с тонким запахом мирта: она так и держала в руках дар Диониса.
– Мне… ждать сегодня?
– Нет.
– Ты разгневан?
– Нет.
– Когда ты придешь?
– Извещу через слуг.
Сбежал все-таки от ее недоумевающего взгляда. Наверное, опять будет подсылать ко мне Гипноса: узнай, что с моим мужем, а не то…
Муж – будь он хоть три раза царь – обязан хоть немного времени проводить с женой. Чтобы владеть, а то ведь иначе толки пойдут. Неписанный закон царского ложа.
Вот только я не могу – владеть. Не научился. Вернее, пока не научился. Но сейчас мне еще рано, мне нельзя, потому что один только запах нарцисса – и пальцы сводит от жгучего желания коснуться, ощутить, забыть, обмануть самого себя тем, что мне хватит и того, что есть…
Это не я все-таки. Или все-таки это – слишком я? И если я болен – есть ли лекарство от этой болезни?
Обычно я избирал для прогулок каменистые пустоши Ахерона. Под плохое настроение расхаживал у Тартарской пасти, прислушиваясь: не сотрясаются ли железные стены? Еще был памятный уступ, несколько горных троп и гранатовые рощи на западе. Но в этот день я выбрал берег Леты.
Едва заметная радужная дымка над прозрачной гладью. Манящие пологие берега. Белые, начисто стесанные камни – яйца диковинных птиц. Кипарисы с выбеленными старостью и недостатком света стволами.
Падают к ногам шишки – мягко, без единого звука. На берегах Леты слышны только жалобы теней.
Ветка не колыхнется. Только ровные ряды стволов – будто специально высажены так, белеют частоколом в полумраке.
Веет прекрасным и жутковатым покоем. И вином.
Хотя вином – это, наверное, все-таки не из-за Леты.
Он появился внезапно и шел, приплясывая, среди белых кипарисов. Размахивая руками и ногами, потрясая какой-то трещоткой. Кощунственно нарушая здешнюю белизну яркой леопардовой шкурой через плечо и здешнее безмолвие – пением.
Пел он во всю глотку, и слуха там не было близко. Да и смысла в его песне – тоже.
Он шел – и виноградные лозы победно оплетали кипарисы, и с них начинали свисать тяжкие гроздья.
Длинные вьющиеся волосы прикрывали плечи и делали его похожим на нимфу, и фигура тоже была не мужественной, и улыбка – странной. И только когда он приблизился, наткнулся на меня и заорал «Хайре!» – всё стало на свои места.
– Ты безумец, – сказал я.
– Сам не красавец, – возвестил очередной сынок Зевса и плюхнулся на перепревшую иглицу. Икнул и извлек из-под шкуры призывно булькнувший мех.
«Выпьем?» – яснее ясного слышалось в бульканье.
Дурацкая выходила картина. Белое безмолвие кипарисов, зеленый плющ, юнец в золотистой шкуре вольготно расселся на мягком прахе. И я – стою весь в черном, как на поклон к господину явился.
Махнул рукой и присел напротив, попутно выудив из воздуха пару простых ясеневых чаш – раз уж пить, то не из бурдюка, что ли…
– Во! – просиял племянник. – Первая, стало быть, нормальная морда… ик! со своей тарой. Хотя и не красавец, но… ик… ма-ла-дец! Давай за веселье!
– Это подземный мир, – сказал я. – За веселье тут не пьют.
Гость, который вот уже семь дней опровергал это утверждение, икнул еще раз, огорчился, но спорить не стал. Поскреб кучерявую голову и призадумался.
– Тогда… что, за безумие? – приободрился. – А… и за безумцев! Споем мы песню хвалы… безумству… Лисса! Родненькая! Хай!
Не знаю, кто еще осмелился бы так призывать Лиссу – что в подземном мире, что на Олимпе. Она слишком охотно откликается на воззвание. Позовешь – тут как тут, жадные ручонку трясутся, серые волосы паутиной стелятся по плечам, чуть прикрытым изорванным плащом: «А? Чего? Служить буду, вот сейчас и буду…»
Правда, на этот раз что-то не торопится.
– Безумец, – сказал я, окончательно уверяясь в этом.
– Законный, – сообщил Дионис и с окосевшим достоинством стукнул себя в грудь чашей. – С рождения. Родился я вот у папочки из бедра… О! А ты знаешь, как я родился?! У папочки! Из бедра!!! Потому как папочка… ик… что ж такое-то… папочка на Олимпе… а мамочка…
– Здесь.
Вино было отличным. Живой струей расходилось по венам, тихим огнем поднималось изнутри. А еще благоухало верхним миром. Морскими бризами. Песнями виноградарей и летними грозами, поцелуями колесницы Гелиоса, горками фруктов в подолах крестьянок.
– Здесь? Э-э, это ты не скажи, это я тебе потом еще… но тогда – да, здесь. А папочка, значит, меня родил. А мачеха, значит, невзлюбила. Понимаешь? Я тут младенец! В… в… – он осмотрел шкуру и зачем-то помахал лапой, завязанной вокруг пояса. – В пеленках! А она меня… не любить. И служанку ко мне свою приставила. Лиссу. Хорошую служанку получила Гера, а?!
Лучше некуда. И не будем вспоминать, кто их познакомил. Да и зачем вообще что-то вспоминать, Кронид, ты ж забыться хотел? Вот у тебя в пальцах чаша с забвением – повкуснее вод Леты.
От вина тянет дымком вольных пастушьих костров, танцами, шишками тирсов…
– И… вот ты заметь… вот все ж довольны! Гера – она довольна. Она еще как довольна… «Пусть на этого недопырка проклятие ляжет! Бе-бе-безумие…» И Лисса – она еще как довольна. Потому что: «Служить! Госпоже Гере служить!»
– А ты?
– Я вообще больше всех доволен.
– С чего бы?
Чаша упорно не пустела. Ах нет, пустела все-таки. Просто гость наполнял ее с такой скоростью… и с таким изяществом… и вообще почти не двигаясь с места…
И не переставал улыбаться.
– Потому что Гера сама не понимает, каким сокровищем владеет! Потому что безумие – это свобода. Подарила мне свободу, а сама думает – сковала по рукам и ногам! Стал бы сын Зевса в здравом уме выбирать для себя веселье и виноделие? Беззаботно плясать по лесам с сатирами? А кто из больших да умных полез бы в подземный мир за своей матерью… что я забыл?