Александр Блок в воспоминаниях современников. Том 2
Шрифт:
только моя музыка не в отвлеченных звуках, а в интона
циях человеческого голоса. А о н и , — Блок кивнул куда-то
в сторону резким поворотом г о л о в ы , — они убеждены в
том, что тему будущих стихов можно поставить перед
207
собой заранее и решить ее, как шахматную задачу. Нет,
нет! Я не завидую им. Значит, от них навсегда закрыто
то, что единственно и делает стихи стихами. Я сказал
«делает». Это не так. Не то слово. Стихи нельзя «делать».
Их надо прожить. Лучшее в них — от жизни, и только
от нее. Остальное умирает, и его не жалко. Настоящие
стихи идут только от того, что действительно было, про
шло через сознание, сердце, печень, если хотите. И вооб
ще надо писать только те стихи, которых нельзя не на
писать. Да и, конечно, возможно меньше говорить о них...
За два года моего общения с Александром Александ
ровичем мы неоднократно возвращались к этой теме, и
каждый раз он говорил примерно то же самое:
— Писать только о том, чего нельзя не написать.
Простая истина. Но как трудно было дойти до нее! Если
бы я когда-нибудь вернулся к стихам, я хотел бы гово
рить в них то, что понятно и что нужно другим, а
не только мне самому.
— А разве вы сейчас не пишете стихов?
— Почти ничего. Я только слушаю их. В себе. Но они
еще в каком-то неоформленном звуковом хаосе. И преж
ние, обычные ритмы для них уже не подходят. Очевидно,
в муках, в смятении рождается сейчас новое ощущение
мира, для которого тесны привычные наши чувства. Да
и как могло быть иначе? Глухие еще плотнее затыкают
уши. Но я не хочу, не могу быть глухим. Вот если бы
быть моложе! Никогда еще так не завидовал молодости...
Некоторое время мы шли молча.
— З н а е т е , — начал опять Блок, и я подивился его
необычной словоохотливости. — Знаете, я много думаю
сейчас о революции. Для меня это не только коренные
изменения всей внешней жизни, а нечто гораздо большее.
Это прежде всего новый человек, такой, какого мы еще не
знали на земле. И то, что я говорил сейчас о хаосе
в сознании, я отношу исключительно к самому себе. Вы
можете меня не слушать, но вы задали мне вопрос о
стихах, и я должен вам ответить. Да, внутренним слу
хом я сейчас в каком-то грохоте и шуме, и это, пожалуй,
единственная моя радость, хотя и мучительная, должен
сказать. Видите ли, меня все же не покидает вера, что
хаос превратится в звуки. Если не для меня, то для дру
гих. Из хаоса рождается космос — так говорили когда-то
греки. Мне грустно, что у меня не хватает слов, чтобы
сказать об этом так же ясно, как говорили они много
208
веков тому назад. Но у них была наивная детская душа.
Мы же, в особенности люди моего поколения, перегру
жены сомнениями и тревогами. Сколько сил потрачено
напрасно...
* * *
За плечами Блока стояла большая, сложная, высоким
костром сгоревшая жизнь. В последние свои годы он, ка
залось, не любил вспоминать о ней. Кое-кому он мог по
казаться уже отошедшим от прежних своих тревог и вол
нений, замолчавшим, замкнутым навсегда. Но светлый
умный взгляд, озарявший порою это недвижное, покры
тое суровой смуглостью лицо, говорил о том, что в нем
еще таится напряженная, сосредоточенная, ушедшая в се
бя страсть. И не в прошлое уходила она. Было в Блоке,
несмотря на усталость от пережитого, что-то вечно молодое,
обращенное не на тусклый закат. Прошлое не вызывало
в нем и тени сожаления. Старый мир он сам назвал
«страшным миром» и радовался его гибели. О революции
он говорил охотнее, чем о чем-либо другом, и вглядывал
ся в нее с пристальным дружеским вниманием. Но, неся
в себе наследие своего «страшного мира», Блок еще не
был способен окинуть совершающееся вокруг него еди
ным, обобщающим взглядом. Он воспринимал революцию
лирически, эмоционально, как долгожданную грозу, а как
жить, как действовать в революции — еще не знал. И со
знание этой своей «бесполезности» Блок переживал мучи
тельно.
Когда кто-то упрекнул его за бездействие и созерца
тельность, он ответил с искренним и горьким сожалением:
— Не такие люди, как я, нужны для этого великого
дела. Мы несем слишком большой груз воспоминаний и
сожалений. Нам не дано ясности зрения. Наши глаза при
выкли к сумеркам. А здесь все на беспощадном солнеч
ном свету.
Не многие понимали Блока в этот период его жизни.
В нем видели человека, лишенного трезвого чувства дей
ствительности. И это была большая ошибка. Поэма «Две
надцать» показала, что он видел много дальше и яснее,
чем те, кто упрекал его за слепоту. И даже речь его,
переполненная образами собственного мира, не всегда ка
залась точной, ясной в обычном значении слова.
209
* * *
Блок никогда не отличался общительностью и обычно
был доступен лишь небольшому кружку друзей. Поэтому
я был несказанно удивлен, когда однажды он пригласил
меня к себе домой, на Пряжку. Это было вскоре после
того, как я подарил ему свой первый стихотворный сбор
ничек «Лето».
Меня поразили скромность и простота блоковской
квартиры. Мы сидели в маленькой узкой комнатке у ста
рого рабочего стола и бесчисленных связок какого-то
«толстого» журнала на полу, возле книжного шкафа. Раз
говор шел о делах только что возникшего тогда Союза
поэтов, где Блок был выбран председателем — к великой