Алмазный фонд Политбюро
Шрифт:
Все это было действительно более чем странно, и Самарин не мог не задать вопроса, который уже давно готов был сорваться с языка:
– Думаете, Менделя по наводке завалили?
– Не знаю, да и кому этот еврей мог дорогу перейти?
Самарин уже догадывался, кому мог помешать в этой жизни Моисей Мендель, однако не стал вводить Обухова в тонкости ограбления норвежского посольства, а только спросил:
– Вы не в курсе, у него родственники в Питере остались?
– Жена. Точнее говоря, молодая вдова. – И увидев вопросительный взгляд Самарина, Обухов пояснил: – У Менделя жена померла, когда ему уже пятьдесят стукнуло, детей не было, вот он и решил не менять шило на мыло, то есть старуху на старуху, и привел в дом молодую полячку.
– И давно это случилось?
– Считай, чуть ли не перед самой революцией.
– И где она сейчас живет?
– Да все там же, на Лиговке. Двухэтажный особняк с колоннами.
Глава 4
Когда-то этот дом, порог которого переступали в свое время не только «осколки» высшего общества, пытавшиеся заложить последнее из того, что у них было, но и самые влиятельные, а порой и самые богатые люди российской столицы, знавал более счастливые времена, но, как говаривал то ли греческий, то ли еврейский философ, деньги что песок: сегодня они есть, а завтра их уже нету.
Настроившийся на философский лад, Самарин почему-то подумал, что этот афоризм явно опередил свое время, и родиться он должен был не где-то там, в жарких странах, а непременно в России, в семнадцатом году, однако в этот момент за дверью послышались легкие шаги и почти прошуршал негромкий женский голос:
– Кто?
– Простите, ради бога, за неурочный визит, – постарался быть предельно вежливым Самарин, – но это вас беспокоит человек, которого вы не знаете. Самарин… Аскольд Владимирович.
Неизвестно, что более всего произвело впечатление на стоявшую за дверью женщину, его «старорежимные» слова, которые в феврале девятнадцатого года редко от кого можно было услышать, то ли столь же редкое имя – Аскольд, что сразу же указывало на принадлежность к дворянскому роду, однако за дверью громыхнул металлический засов, и в полутемном проеме застыла молодая женщина, стать которой не могло скрыть даже наброшенное на плечи пальто. Судя по всему, вдова, о которой говорил Обухов.
– Простите, – снял шляпу Самарин, – но я бы хотел видеть господина Менделя.
Начало разговора он обдумал заранее и, кажется, не ошибся в прогнозах.
– Моисея? – Вдова была явно удивлена просьбой незнакомца. – Но это невозможно.
– Почему? Он в отъезде? – продолжал свою игру Самарин.
– Если бы в отъезде, – вздохнула женщина, и в ее глазах застыла тоскующая печаль. – Думаю, вы уже никогда не сможете его увидеть.
– Я… я не понимаю вас. Он что, эмигрировал?
Лицо вдовы скривилось, и она негромко произнесла:
– Его убили.
– Как… как убили? – удивлению Самарина, казалось, не было предела. – Когда? Кто?
– Еще в прошлом году … бандиты.
– Вот уж чего не ожидал, так не ожидал. – Самарин склонил голову в знак скорби и, все так же продолжая держать шляпу в руках, поинтересовался: – Простите, а вы кем ему будете?
– Жена. Точнее говоря, вдова. – Судя по тому, что из ее глаз исчезла тоскующая печаль, она уже свыклась с гибелью мужа и, пожалуй, стала привыкать к положению вдовы. И подтверждением тому было то, с каким интересом она бросила чисто женский взгляд на прилично одетого незнакомца. – Простите, ваше имя-отчество?..
– Аскольд Владимирович.
– Да, конечно, Аскольд Владимирович, – улыбнулась вдова, – а вы-то с каким вопросом пришли?
– По поручению Горького, – соврал Самарин. – Но, видимо, не судьба.
– Кого, кого?.. – удивлению вдовы, казалось, не было конца.
– Горького, Алексея Максимовича, – как о чем-то само собой разумеющемся пояснил Самарин. – Но в данном случае я его представляю не как писателя Максима Горького, а как председателя Оценочно-антикварной комиссии, которая была создана по Декрету, подписанному лично товарищем Лениным.
Вдова недоверчиво смотрела на незнакомца.
– И что, у вас действительно есть документ, подтверждающий все то, что вы сказали?
– Иначе бы я не пришел к вам, – пожал плечами Самарин и достал из кармана мандат, подписанный Горьким. – Вот, пожалуйста.
Все так же недоверчиво вдова Менделя изучила мандат, подтверждающий права «товарища Самарина» «на проведение следственных и оперативных работ в правовых рамках Оценочно-антикварной комиссии», и уже с откровенным любопытством в глазах уставилась на гостя.
– Чего ж мы тогда на пороге стоим? Проходите, пожалуйста. Может, и я смогу вам чем-нибудь помочь. – И уже закрывая дверь на засов, представилась: – Ванда, распространенное польское имя, хотя мама еврейка, в Варшаве живет.
– А меня Аскольдом нарекли. Истинно славянское, но весьма редкое имя.
И они, как бы сбрасывая последний барьер взаимной настороженности, засмеялись, поднимаясь по красивой дубовой лестнице на второй этаж.
Комнаты второго этажа, как и думал Самарин, были отданы в свое время прислуге, но уже год, как в доме куковала тишина, и супруги Мендель теснились в трех комнатах, из которых по причине строжайшей экономии дров одна была закрыта на ключ, а две другие отданы под спальню и гостиную, в которой еще при жизни владельца Торгового дома засиживались гости. Сейчас же, как призналась Самарину вдова, гости в доме стали величайшей редкостью, и она оставила себе только спальню с кухней, которая постепенно превратилась и в столовую.
«Всё, как и положено быть», – подвел черту Самарин и, попросив разрешения снять пальто, разделся в прихожей.
Когда прошел в просторную, залитую февральским солнцем комнату, где вдова успела навести хоть какой-то порядок, сбросив в шкаф свои вещи, невольно порадовался тому жилому духу, что держался в этом доме. Здесь, так же, как и в его квартире, стояла вместительная буржуйка из легированной стали, однако, в отличие от его печурки, эта была обложена огнеупорным кирпичом, который и сохранял тепло. Неподалеку от буржуйки возвышалась поленница березовых дров, закрытая от посторонних глаз японской ширмой с огромными красными цветками по шелковому полю. Подобную роскошь – сделанную на заказ буржуйку и заготовленные на зиму березовые дрова – мог себе позволить только очень богатый человек, каковым и оставался до последнего момента Моисей Мендель.
Но что более всего поразило Самарина в комнате, которую Ванда называла спальней, так это мольберт напротив окна и несколько десятков картин маслом, которыми были заставлены стулья, диваны и пуфы. Пейзажи весеннего и летнего Петербурга, натюрморты и великое множество карандашных набросков самых разных по своей сословной принадлежности людей, глаза которых встречали и провожали тебя из всех углов одновременно.
Явно насладившись тем впечатлением, которое произвели на гостя картины, и словно забыв о том, зачем в ее доме появился этот человек, Ванда спросила, как о чем-то само собой разумеющемся: