Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Американская пастораль
Шрифт:

А потом все изменилось. Что-то вызвало в ней желание освободиться от всего неожиданного и неправдоподобного. Она приняла решение не отгораживаться от жизни.

Геройское обновление началось с подтяжки лица в женевской клинике, о которой она прочитала в журнале «Бог». Собираясь ложиться спать, он не раз видел, как она стоит в ванной перед зеркалом и, подтягивая указательными пальцами кожу на скулах, убирает одновременно большими пальцами то, что висит вокруг подбородка, так что уходят и все естественные складки и лицо начинает казаться выточенным из полированного дерева. И хотя мужу было понятно, что в свои сорок пять она уже выглядела как женщина пятидесяти пяти лет, лекарство, предложенное журналом «Вог», казалось ему, не имеет к ним никакого отношения. Оно было так далеко от обрушившегося на них несчастья, что обсуждать это с ней он не видел смысла, считая, что правда известна ей лучше, чем кому-либо, хотя она и предпочитает сейчас видеть в себе просто еще одну преждевременно постаревшую читательницу журнала «Вог», а не мать римрокской террористки. Однако поскольку и психиатры, и лекарства истощили свои возможности, а она жутко боялась шоковой электротерапии, к которой врачи прибегнут, если она окажется у них в клинике в третий раз, то пришел день, когда он отправился с ней в Женеву. Лимузин с ливрейным шофером встретил их в аэропорту, и она поступила в клинику доктора Ла Планта.

В отведенных апартаментах из нескольких комнат он спал на соседней кровати. В ночь после операции ее непрерывно рвало, и он сам приводил все в порядок и утешал ее. В течение нескольких следующих дней, когда она просто выла от боли, он сидел на краю кровати и, как когда-то в психиатрической клинике, вечер за вечером держал ее руку в своей, точно зная, что эта нелепая операция, это бессмысленное, ненужное испытание ведет к последней стадии ее человеческого падения. Далекий от мысли, что способствует выздоровлению жены, он чувствовал себя невольным сообщником тех, кто ее увечит. Глядя на ее обмотанную повязками голову, он, казалось, присутствовал при подготовке к погребению.

И был совершенно не прав. Случилось так, что всего за несколько дней до получения письма от Риты Коэн он, проходя мимо письменного стола Доун, увидел написанное ее почерком короткое письмо, лежащее рядом с конвертом, адресованным в Женеву, доктору Ла Планту. «Дорогой доктор Ла Плант! После того как Вы поработали над моим лицом, прошел год. Боюсь, что, когда мы прощались, я еще недостаточно понимала, что именно Вы мне подарили. Ради моей красоты Вы потратили пять часов времени, и я испытываю к Вам благоговение. Благодарность тут недостаточна. Прошедшие двенадцать месяцев понадобились, чтобы полностью оправиться от операции. Думаю, Вы были правы, когда говорили, что мой организм был разрушен сильнее, чем я это осознавала. Теперь у меня ощущение, что мне подарена новая жизнь. И внешне, и внутренне. Друзья, долго не видевшие меня, удивляются, не понимая, что произошло. Я ничего им не объясняю. Дорогой доктор, случившееся — просто чудо, без Вас оно бы не случилось. С любовью и глубокой благодарностью, Доун Лейвоу».

Как только ее лицо вновь обрело свежесть и форму сердечка, разрушенные трагедией взрыва, Доун надумала купить десять акров по ту сторону гряды римрокских холмов и выстроить на них компактный современной архитектуры дом, а большой старый дом со всеми окружающими постройками и сотней с лишним акров земли, на которых они располагались, продать (мясной скот и оборудование фермы были проданы в 1969 году, через год после превращения Мерри в лицо, разыскиваемое органами правопорядка; к этому времени стало понятно, что Доун не сможет больше вести собственный бизнес, так что Швед поместил объявление в ежемесячник по скотоводству и в течение нескольких недель благополучно избавился от сеноукладчика, моющей машины, электрических грабель, всего поголовья скота — словом, всего, имевшего отношение к делу). Услышав, как она говорит архитектору — живущему по соседству с ними Биллу Оркатту, — что всегда ненавидела их старый дом, Швед был ошеломлен не меньше, чем если бы она сказала, что всегда ненавидела мужа. Выйдя на улицу, он пошел в сторону деревни и прошел отделяющие от нее почти пять миль, все время повторяя себе, что она говорила всего лишь о доме, но даже и после этого ему понадобилось сделать над собой предельное усилие, чтобы суметь повернуться и пойти домой к ланчу, во время которого Доун и Оркатт собирались показать ему первые сделанные Оркатгом наброски.

Ненавидеть их выстроенный из старого камня дом, их первый и единственный любимый дом? Как же она могла? Сам он мечтал об этом доме с шестнадцати лет, с того момента, когда, сидя в автобусе и машинально похлопывая по карману своей форменной куртки — бейсбольная команда ехала на матч против «Уиппани», узкая сельская дорога петляла среди холмов Джерси и неожиданно резко повернула к западу, — он вдруг увидел на пригорке за деревьями большой каменный дом с черными ставнями. На качелях, подвешенных к нижней ветке одного из развесистых старых деревьев, раскачивалась на качелях маленькая девочка, храбро взмывавшая в воздух и — ему показалось — такая счастливая, что счастливее просто и быть нельзя. Это был первый дом из тесаного камня, который ему довелось увидеть, и на взгляд городского подростка он показался чудом архитектуры. Его каменные очертания сразу же вычертили в сознании слово «Дом», которого никогда не давал кирпичный дом на Кер-авеню, несмотря на отделанный подвал, в котором он учил Джерри играть в пинг-понг и шашки, и застекленную заднюю террасу, где жаркими вечерами он лежал в темноте на старом диване и слушал трансляции с матчей «Джайантов»; несмотря на гараж, где мальчишкой он с помощью черного скотча подвешивал мяч к перекрестью балок под потолком и зиму напролет, став в позицию и точно ее зафиксировав, ежедневно, вернувшись с бейсбольной тренировки, неукоснительно полчаса бил по нему, дабы сохранить точность движений; несмотря на свою комнату под скошенной крышей с двумя полукруглыми окнами, где в год, предшествовавший переходу в старшие классы, он читал и перечитывал перед сном «Парнишку из Томкинсвилла», где «седой старик в выцветшей рубашке и надвинутой на глаза синей бейсбольной кепке сунул Парнишке в руки охапку форменной одежды и кивком указал на шкафчик: „Пятьдесят шесть. Вон там, в заднем ряду“. Шкафчики были простыми деревянными углублениями высотой футов шесть с полочкой на уровне фута-двух от верхнего края. Дверца была открыта, наверху прилеплена табличка: „Такер, № 56“. Выдана была форма с выведенным на груди синим словом „Доджерсы“ и номером 56 на спине…».

Выстроенный из камня дом был не только притягателен для взгляда — разрозненное гармонизировано, сложный узор деталей сведен в одно целое, — но выглядел и нерушимым, и неуязвимым зданием, которое не уничтожит никакой огонь, которое стоит здесь, вероятно, со времен первых переселенцев. Обыкновенные камни, грубые валуны, мелькающие там и здесь между деревьев, справа и слева от дорожек парке в Уиквэйке, превратились здесь в материал, из которого выстроен дом. Впечатление, произведенное этим, было незабываемым.

Приходя в школу, он бессознательно присматривался к одноклассницам, решая, с которой из них он хотел бы жить в этом доме. После этой поездки с командой в Уиппани он, слыша слово «камень» или даже «запад», немедленно представлял себе, как возвращается после работы в этот укрытый за деревьями дом и видит свою дочку — маленькую девочку, взлетающую высоко в небо на качелях, прилаженных им для нее. Он еще только второй год учился в старших классах, а уже ясно представлял себе эту дочку, бегущую навстречу, чтобы поцеловать его, видел, как она обнимает его, как он сажает ее на плечи и несет в дом, а там проходит через все комнаты на кухню, где, стоя в передничке у плиты, готовит ужин обожающая девочку мать, то есть та девочка, что в прошлую пятницу сидела прямо перед ним в кинотеатре имени Рузвельта, чьи волосы свешивались на спинку стула так, что — посмей он — их можно было коснуться. Всю жизнь он умел увидеть все, целиком. Любая новая подробность присоединялась к целостной картине. Естественно, ведь он пристегивал к ней и себя,добавлял себя как часть к целому.

Потом он поступил в Упсалу и увидел Доун. Он шла через двор, направляясь к роще, в которой студенты обычно коротали время между лекциями. Здесь, в тени эвкалиптов, она обычно болтала с девушками, живущими в Кенбрук-холле. Однажды он незаметно пошел за ней по Главной улице к автобусной остановке, что была возле Кирпичной церкви, и она вдруг остановилась возле витрины «Вест и Ко». Минуту спустя вошла внутрь, а он, подойдя к витрине и рассматривая манекен в юбке new look,представил себе, как Доун Дуайр, стоя в одной комбинашке, примеряет эту юбку за шторкой в глубине магазина. Девушка была так хороша, что даже смотреть на нее показалось ему такой недопустимой вольностью, как будто смотреть означало уже прикасаться или льнуть к ней, как будто, знай она, что он смотрит (а как же ей было это не знать?) и не может отвести глаз, она поступила бы, как и следует любой приличной девушке, а именно мысленно занесла бы его в разряд грязных развратников. Он прошел через службу в морской пехоте, помолвку в Южной Каролине, разрыв этой помолвки по настоянию семьи; он уже много лет не вспоминал о доме из камня с черными ставнями на окнах и качелями перед крыльцом. Чувственно красивый, недавно демобилизовавшийся, окруженный, как бы он там от этого ни отгораживался, блестящей славой спортивной звезды, он целый семестр не решался назначить Доун свидание не только потому, что перспектива бесстыдно любоваться вблизи ее красотой казалась ему чем-то близким к подглядыванию в замочную скважину, но и потому, что, когда они будут рядом, она непременно сразу же разглядит ту роль, которую мысленно он ей предназначил: стоя у плиты на кухне дома из камня, встречать его, несущего на плечах их дочурку Мерри (Радость), такую радостную и веселую, когда она раскачивается на подвешенных им качелях. По вечерам он бесконечно крутил пластинку с модной в тот год песенкой «Пэг, мое сердце». В ней были слова «я хочу покорить тебя, ирландское сердечко», и каждый раз, увидев точеную изящную фигурку Доун на одной из аллеек колледжа, он потом целый день неосознанно насвистывал эту мелодию. Иногда замечал, что насвистывает во время игры — стоя во внешнем круге и дожидаясь, помахивая битой, когда придет очередь бить. В этот период над головой у него было как бы два неба: общий голубой свод и Доун.

И все же ему было не подойти к ней; слишком силен был страх, что она, конечно же, сразу прочтет его мысли и посмеется над его завороженностью и над невинностью фундамента, на котором базируются чувства бывалого морского пехотинца к Королеве весны Упсалы. Она решит, что Сеймур Лейвоу, который, еще не сумев познакомиться, мечтает воплотить в ней свои давние фантазии, — просто тщеславный, испорченный мальчишка, хотя на самом деле это означало более раннее, значительно более раннее, чем у всех окружающих, созревание сугубо взрослых желаний и амбиций и возбужденное, до мелочей продуманное предощущение сюжета своей жизни. Демобилизовавшись в двадцать лет, он вернулся домой человеком, стремящимся к зрелости. Детской в нем была только жадность, с которой он мечтал о взрослой ответственности, чем-то схожая с нетерпеливой жадностью ребенка, прильнувшего к окну кондитерской.

Прекрасно понимая ее желание продать старый дом, он уступил ей, даже попытки не сделал объяснить, что по той самой причине, по которой она хочет уехать, — потому что Мерри была здесь повсюду, в каждой комнате: годовалая, пятилетняя, десятилетняя, — он уезжать не хочет и что это не менее важный резон. Но, наверное, она не выдержала бы жизни в этом доме — а он вроде бы все еще был в состоянии выдержать что угодно, как бы жестоко это его ни ломало, — и он согласился оставить дом, который любил, любил не в последнюю очередь из-за теплившейся в нем памяти о беглой дочери. Он согласился переехать в совершенно новый дом, со всех сторон открытый солнцу, полный света, без лишних, не нужных им двоим пространств, с одной небольшой комнатой для гостей на отшибе — над гаражом. Современный дом-мечта — «роскошно-аскетический», как определил его Оркатт, выслушав рассказ Доун о том, что ей хотелось бы получить. Полы с подогревом (вместо несносного потока горячего воздуха, от которого у нее синусит), и со встроенной мебелью наподобие шейкерской [3] (вместо громоздких старинных шкафов и столов), и со встроенным же потолочным освещением (вместо бесчисленных торшеров-стояков под мрачными дубовыми балками), и с большими, прозрачными, сплошными створными окнами (вместо вечно застревающих подъемных, рассеченных решетками переплетов), с винным погребом, оборудованным по последнему слову техники, не хуже атомной субмарины (вместо этой сырой пещеры с заплесневелыми стенами, куда ее муж водил гостей посмотреть вино, которое он «отложил» на старость, и где он то и дело предупреждал неуверенно ступавших людей: «Осторожно, тут трубы чугунные низко, берегите головы»). Он все понимал, разумеется, понимал, как гнетет ее жизнь в этом доме. И что ему оставалось, кроме как согласиться? «Собственность — это ответственность, — заявила она. — Сельхозмашин у нас больше нет, скота нет — представь себе, как разрастется трава. Надо будет раза два-три в год ее косить. И не только косить, но и выдирать с корнями — не можем же мы с головой зарасти бурьяном. Нанимать людей жутко дорого, да и глупо зарывать такие деньги в землю из года в год. И амбары нужно все время подлатывать, а то развалятся. Одним словом, земля — это ответственность. Пренебрегать ею нельзя. Так что самое лучшее — единственное,что мы можем сделать, — сказала она ему, — это переехать».

3

Шейкеры — протестантская секта, существовавшая во второй половине XVIII века в США.

Ладно. Переедем. Но зачем же говорить Оркатту, что этот дом был ей неприятен с самого начала? Что она жила в нем, потому что муж «притащил» ее туда, когда она была слишком юна и не могла представить себе, что это такое — обихаживать этот огромный, мрачный, неуютный древний дом, где вечно что-нибудь протекает, гниет или нуждается в ремонте. Она и скот-то начала разводить, объяснила она ему, чтобы только вырваться из этого ужасного дома.

Что, если это правда? И только сейчас узнать ее! Все равно что обнаружить измену: столько лет, оказывается, она была неверна дому. Какая глупость с его стороны — ни разу не усомниться, что она, благодаря его заботам, всем довольна, когда никаких оснований для такой уверенности не было, когда, наоборот, было абсурдом думать так, потому что все эти годы она скрывала жгучее отвращение к их жилищу! А он так любил свою роль добытчика в семье. Если бы можно было обеспечивать не только их троих! Если бы в этом просторном доме было больше детей, если бы Мерри росла в окружении братьев и сестер, которых любила бы и которые любили бы ее, этот ужас, может быть, никогда бы и не случился. Но Доун хотела от жизни чего-то другого, она не желала становиться рабыней полудюжины ребятишек и возиться с двухсотлетним домом — она хотела разводить скот на мясо. Поскольку ее повсюду представляли не иначе как «бывшую „Мисс Нью-Джерси“», она жила с уверенностью, что, несмотря на ее высшее образование (она получила степень бакалавра), люди не принимают ее всерьез, считают праздной красоткой, бездушной куклой, не способной ни на что более полезное для общества, как только выглядеть очаровашкой. И неважно, что она тысячу раз всем объясняла, когда речь заходила о ее титуле, что пошла на конкурс только потому, что у ее отца случился инфаркт, а денег на лечение не хватало, а ее брат Дэнни заканчивал школу, и она подумала, что если победит — а победить у нее был, по ее мнению, шанс, и не потому, что она стала Королевой весны в Упсале, а потому что она была дипломированной учительницей музыки и играла на пианино классику, — то причитающуюся победительнице стипендию можно было бы пустить на колледж Дэнни, тем самым снять с семьи часть бремени…

Поделиться с друзьями: