Андропов вблизи. Воспоминания о временах оттепели и застоя
Шрифт:
Значительную часть работы 5-го управления занимала борьба с диссидентами. И хотя инакомыслящих не прибавилось значительно по сравнению с хрущевскими временами, когда по политическим мотивам было репрессировано, по моим подсчетам, около двух тысяч человек и впервые открылись психиатрические лечебницы для принудительного заключения в них здоровых людей, не согласных с советской властью, в КГБ появился значительный штат офицеров, занимавшихся только вопросами диссентства. Помимо отдела студенческой и неорганизованной молодежи, который наблюдал за хиппи, панками и начинавшими появляться советскими фашистами, отдела по работе с творческой интеллигенцией, куда входила вся агентура в Союзах писателей, художников, композиторов, архитекторов и подобных профсоюзов, групкомов и прочих, был сформирован специальный отдел, который вел борьбу с известными инакомыслящими, такими как академик Сахаров, его жена Елена Боннер, писатель Солженицын, и другими литераторами, учеными, имевшими собственную авторитетную точку зрения на развитие гражданских прав и свобод в Советском Союзе, отличную от взглядов ЦК КПСС и его политбюро. Это было позорно для страны, рекламировавшей свою «социалистическую демократию».
За диссидентами так плотно следили, что знали, например, в какой сугроб в Рязани прятал Солженицын свои рукописи, чтобы «бесконтактно» передать их через западных корреспондентов в Москве на Запад. Велось грубое прослушивание всех телефонных разговоров диссидентов не только друг с другом, но и отслеживались все их абоненты и устанавливались дальнейшие связи знакомых…
Вместе с тем, имея довольно широкие взгляды на мир, Юрий Владимирович слишком упрощал проблему инакомыслия в Советском Союзе. Он не хотел видеть в ней тягу людей к свободе, борьбу против полнейшей регламентации жизни в советском казарменном коммунизме. Несколько раз, и не только с глазу на глаз со мной, но и публично, он заявлял, что если бы государство могло обеспечить население колбасой, то в стране не существовало бы никаких диссидентов. Будучи материалистом-ленинцем, он переводил таким образом вопрос из сферы духовной в плоскость желудочно-кишечного тракта. При этом он почему-то не учитывал, что, когда в годы хрущевской «оттепели» было значительно больше колбасы в магазинах, чем в 70-х годах, появились сотни инакомыслящих. А во время работы Юрия Владимировича в КГБ и участия в заседаниях политбюро, когда из окрестных областных городов вокруг Москвы в столицу выезжали на автобусах и электричках десятки тысяч людей за колбасой и сливочным маслом, которые еще можно было найти в центральных московских магазинах, в стране насчитывалось не более сотни известных диссидентов.
Однажды беседуя с Юрием Владимировичем о материалах очередного заседания политбюро, я рассказал ему свежий, только что услышанный мной анекдот об инакомыслящих. В шутке говорилось о том, что общественность делит население на три категории: «досиденты», «сиденты» и «отсиденты». Юрий Владимирович терпеть не мог анекдоты вообще, а антисоветские в особенности. Он наморщился от «новинки» как от зубной боли. Потом принялся в который раз объяснять мне, что диссиденты особенно опасны сейчас, когда страна испытывает большие материальные трудности. А открытость информации и упразднение цензуры для населения будут возможны через две-три пятилетки, когда у людей повысится культура отношений, самодисциплина и придет материальное благополучие.
Впрочем, тогда проблему инакомыслия я воспринимал несколько отстраненно, как и множество советских людей, зомбированных коммунистической пропагандой. Я верил тому, что писалось в советской прессе и говорилось в КГБ о Сахарове, Щаранском, Солженицыне. Читал с интересом подготовленную Управлением «А» (дезинформация) и выпущенную издательством АПН по его заданию и под именем чешского публициста Ржезача книгу «Спираль измены Солженицына». Пожалуй, только бури гласности в конце 80-х годов и передачи радиостанции «Свобода» серьезно подорвали мои идеологические устои. Подлинные факты о Ленине, Сталине, Дзержинском, Хрущеве и других партийных вождях, подлинные, а не фальсифицированные, тенденциозно отредактированные и сокращенные документы из архивов по истории тоталитарного государства, развеяли мои иллюзии, которые относились, в частности, и к Андропову, и к Горбачеву. Особенно стыдно мне было видеть на экране телевизора, как Горбачев, ведший заседание Съезда народных депутатов СССР, грубо прервал выступавшего с его трибуны замечательного гуманиста и ученого Андрея Дмитриевича Сахарова. И как ужасно было думать о том, что это хамство Горбачева могло стать столь сильным потрясением для Сахарова, что у великого гражданина и правозащитника буквально на следующий день после окрика Горбачева остановилось сердце…
Кстати, в ПБ Андропов и Брежнев ставили вопрос о возможной поездке академика Андрея Дмитриевича Сахарова в Норвегию для получения им Нобелевской премии мира за 1975 год, присужденной ему Нобелевским комитетом в Осло. Юрий Владимирович и 5-е управление не боялись того, что великий ученый и общественный деятель останется в эмиграции на Западе. Но эксперты министра обороны Устинова этого не допустили. Они заявили о том, что гениальный мозг ученого, создавшего первую водородную бомбу, может быть, в политической борьбе с Системой чуть утративший научную остроту, способен в свободных условиях придумать еще нечто такое, что перевернет все понятия о современном оружии. Вполне возможно, что так и было бы, если б Сахаров освободился от бесчеловечного, всеподавляющего тоталитаризма.
Времена после «оттепели» постепенно менялись. О гражданском обществе в СССР мечтали только самые светлые умы. И возможно, что снижение числа репрессированных или высланных из страны инакомыслящих объясняется тем, что в бытность Андропова на Лубянке старались меньше сажать людей. Но не из-за роста либеральных идей в самих карательных органах, а чтобы не раздражать Запад крайне негативным положением с правами человека в СССР. Бобков, а с его подачи и Андропов, старались провести с новыми и новыми бунтарями для начала так называемые профилактические беседы. Многие, боясь грядущих репрессий, на таких беседах «ломались», и тем самым число упорных и открытых критиков советской Системы росло не очень быстро, но все-таки росло. Колбасы становилось все меньше и меньше, а членов политбюро, требующих более строго наказывать за диссидентские мысли, — все больше. Андропову, чтобы не демонстрировать Западу лицо сурового полицейского государства, приходилось апеллировать к Брежневу как к руководителю, не заинтересованному в славе сатрапа, чтобы саботировать выполнение самых жестких указаний политбюро о борьбе с инакомыслием. «Добренький» Брежнев тоже не хотел оставаться в истории злым тираном. Он поддерживал Андропова и КГБ в деятельности по некоторому сокращению числа преследовавшихся за инакомыслие…
При Андропове начали обостряться и национальные проблемы в СССР. Опять-таки первым послесталинским деятелем, который подлил масла в огонь национальных отношений в Советском Союзе и КПСС, был родоначальник «оттепели» Никита Хрущев. Он произнес на XX съезде КПСС свой знаменитый доклад о культе личности Сталина, а затем на пленуме ЦК приоткрыл кое-какие факты о масштабах сталинских репрессий, назвав их исполнителей и вдохновителей из числа членов сталинского политбюро и президиума партии. Естественно, он забыл назвать себя в числе инициаторов чисток, особенно массовых под его руководством на Украине. Хрущев догадывался, что украинский народ никогда не простит ему сотен тысяч загубленных жизней. Именно поэтому он заискивал перед украинцами, вставлял в свою речь украинские словечки, носил вышитые украинские рубашки, незаконно «подарил» Украине Крым и совершил множество других благоглупостей и преступлений.
Но самое трагичное, что он сделал, была мина замедленного действия, заложенная им в межнациональные отношения на всем поле СССР.
Однажды Хрущев прибыл в Киев для участия в работе Пленума ЦК Компартии Украины. По этому случаю собрали несколько тысяч человек — ведь Никита так любил помпезность и торжественное многословие. Как всегда во время словопрений, Хрущев прерывал ораторов, шутил, грубил, грозил пальцем… Когда один из местных партийных деятелей начал свое выступление по-русски, Хрущев грубо прервал его:
— Разве вы не знаете украинского языка? Ведь работаете вы на Украине!
Сама постановка вопроса была правомерна. Руководящие кадры в национальных республиках должны были или владеть основным местным языком, или хотя бы стремиться к этому. Но решать проблему следовало бы не в такой грубой и хулиганско-ультимативной форме.
Реплика Хрущева в Киеве нашла отклик не только в сердцах украинских националистов, тайно боровшихся за «незалежность Украйны», но и дала сигнал всем партийным комитетам, которые существовали в национальных республиках, всем так называемым национальным кадрам: не рекомендуется говорить на языке межнационального общения, каким был в Советском Союзе русский язык, а переходить надо на язык господствующей в республике нации. Так, в Грузии, Армении и некоторых других республиках СССР посыпались требования отменить русский язык как государственный. Более того, в Грузии, например, решили сделать государственным только грузинский язык, а в автономных республиках Грузии — Абхазии, Аджарии, Южной Осетии — запретить официально общаться не только на русском языке, но и на языках этих малых народов.
Хрущев пошел еще дальше. Он изменил порядок изучения языков в школе. До его новации в средних школах союзных республик изучали два языка. В качестве государственных выступали русский язык, как язык межнационального общения в СССР, и местный язык, которым не всегда владело даже большинство коренного населения республики. Хрущев потребовал сделать в школах основным язык коренной национальности, а русский язык преподавать факультативно, то есть только по желанию родителей. Тем самым он противопоставил язык межнационального общения языкам крупных народов, входящих в СССР, а национальные культуры общесоюзным культурным отношениям.
Первыми откликнулись партийные руководители республик СССР. Они стали тайно поддерживать националистические движения, изгонять или принижать русские кадры. А ведь эти кадры во многих национальных республиках, бывших еще недавно на уровне феодализма, принесли им знания и на основе русского языка возможности выхода в мировую культуру и науку.
Что же делал ржавый паровоз, стоящий на Старой площади в Москве? Он шипел, пускал пары и свистел в поддержку своего импульсивного и непредсказуемого машиниста — первого секретаря ЦК КПСС, но ничего не предпринимал против националистических проявлений в партии и государстве. Видимо, именно во времена Хрущева начался все расширяющийся паралич в организме правящей партии. Он продолжался и при Брежневе. В докладах и речах высших руководителей КПСС звучали соловьиные трели о морально-политическом единстве советского народа, о великой дружбе народов и взаимообогащении культур.