Ангел беЗпечальный
Шрифт:
— Да уж! — неожиданно согласился Борис Глебович и улыбнулся.
Он не сразу понял, что делает это. Он просто смотрел на небо, на солнце, жмурился, согревался, оттаивал и словно молодел.
— Чего лыбишься, как жук пенсильванский? — прошипел рядом Мокий Аксенович.
— Я? — удивился Борис Глебович и вдруг понял, что и впрямь улыбается во весь рот. — Солнышку вот радуюсь, небу. Посмотри — благодать!
— Нашел чему радоваться! Ты в документ свой загляни, — Мокий Аксенович нервно поежился и недобро поглядел на Наума. — Еще и Убогу этого нелегкая принесла…
— Кого? — не понял сначала Борис Глебович, но, догадавшись, о ком говорит стоматолог, поправил его: — Вовсе не нелегкая — совсем наоборот. Еще увидим!
— Во-во, — усмехнулся Мокий Аксенович, — точно: еще увидим!
А Наум, весело размахивая вещевым мешком, уже открывал дверь Сената. «Как он сказал? «Буду здесь жить»?» — глядя ему в спину, вспомнил Борис Глебович и опять улыбнулся.
* * *
На ужин опять подали рисовую кашу и кильку в томате. Килька была наша, отечественная, замученная и кисло-соленая, а рис — импортный, гуманитарный. Борис Глебович сам не так давно помогал выгружать из фургона мешки с иностранными надписями и слышал, как водитель и экспедитор обсуждали прибытие в область продовольственного транспорта — очередного акта западной благотворительности. Кто бы что ни говорил, но нет, не верил Борис Глебович в чужую доброту. Сколько лет нас гноили, воевали, боялись, ненавидели, проклинали, а теперь вдруг полюбили? Чушь! Если дают — значит, что-то и забирают. Более ценное и дорогое. Это уж непременно! Взять соседского пацана Валька и его истукана папашу — у одного мозги забрали, а взамен — шум да вой в голову; у другого совесть поменяли на денежный эквивалент в у. е. Вот тебе и рис! Вот тебе и буковки нерусские на мешках! Свой-то язык, поди, и забудут скоро? Нет, супротив риса своего, сахара да этих распоганых у. е. они душу нашу ставят; ее и хотят забрать. Ведь без души народ — стадо: куда погонят — туда и пойдет. Сюда, в Сенат, например. Да уж, без царя в голове, как в старину говаривали, никак не прожить. Только где ж его, царя-то, взять, где найти? Увы, эту проблему разрешить для себя Борис Глебович пока не мог… Да, в тот день в конце работы экспедитор шепотом (но так, чтобы и Борис Глебович слышал) сообщил шоферу и вовсе экстраординарную новость: оказывается, большую часть гуманитарного груза областные руководители сумели уворовать и распродать коммерсантам на оптовые базы. Теперь горожане покупают дармовые рис, муку и растительное масло на рынках за свои кровные гроши. Упомянул экспедитор и имя Коприева: дескать, он особенно постарался. «Ну, этот уж точно ничем не погнушается», — мысленно согласился Борис Глебович. А насчет залежалости продукта… Рис и впрямь имел какой-то прелый вкус, и Борис Глебович глотал его с трудом, преодолевая сопротивление желудка. Остальные сенатовцы принимали пищу обыденным порядком, без возмущений.
— Тебе не кажется, что этот рис возрастом нам под стать? — спросил он сидящего рядом Анисима Ивановича.
Тот облизал ложку и пожал плечами:
— Что с того? Тут правило одно: ешь, что дают. Не с голоду же пухнуть!
А Наум к гуманитарному блюду не притронулся. Он выложил перед собой кусочек хлеба, разломил его на несколько частей и не торопясь вкушал этот исконный русский продукт, запивая жиденьким чайком. Впрочем, что с него возьмешь? Убога!
Да, Наума некоторые теперь так и называли — с подачи неуемного языка Мокия Аксеновича. Ох, уж эти злые языки…
«Вот придет Павсикакий!..»
Вечер жизни приносит с собой свою лампу.
Ж. Жубер
Вторник
Ему снился рис, причем небывало крупный, размером с кулак. В темном огромном зале на высокой пирамиде из этого невозможного размера риса сидел зам главы Коприев и кричал… «Мое! Мое!» — слова, более похожие на предсмертные звериные хрипы, сеяли ужас. У подножия пирамиды торопливо и по-животному неряшливо копошились Авгиев, Проклов, Вероника Карловна и кто-то еще. Они сгребали в мешки похожие на желтые булыжники зерна риса. «Мое!» — продолжал кричать Коприев и метал в тех, кто внизу, рисовые снаряды. Первым поражен был Авгиев. Получив чудовищной силы удар по голове, он простонал: «Умираю!» — и забрался с головой в свой мешок. Снаружи остались только ноги, причем босые, с черными загнутыми когтями на пальцах. Проклов и прочие (был там, кажется, и сусликообразный прокурор) после каждого в них попадания уменьшались в размерах и наконец превратились в пищащий ком серых крыс. После очередного меткого броска сверху этот мерзкий клубок распался и серыми длиннохвостыми каплями растекся по разным сторонам. Дольше всех сопротивлялась Вероника Карловна. Она давно уже притворилась вороной и, ловко уворачиваясь от рисового града, скакала туда-сюда, но и ее наконец настиг метательный снаряд, угодив ей прямо в грудь. Она несколько раз перевернулась в воздухе и, рухнув вниз, превратилась в стоящий на подставке таксидермический экспонат. «Так я вас всех! — исходил криком Коприев. — Мое не тронь!» Вдруг распахнулись невидимые доселе двери, и через них внутрь зала хлынул ослепляющий свет. Коприев тонко, противно заверещал, рисовая пирамида рухнула и превратилась в клубы пыли, среди которых зам главы совсем затерялся. Его голос затих, и остался лишь свет. Он был так непереносимо ярок, что Борис Глебович немедленно проснулся…
И почувствовал во рту вкус нитросорбида. Выходило, что во сне он умудрился выломать таблетку из пачки и донести до рта? Да уж, чудны дела Твои, Господи! Кроме некоторого удивления, иных безпокоящих ощущений он не испытывал. Не было страха, холодного пота, ноющей боли в груди. Но в глазах все еще щемило от необыкновенного света. Может, это и есть причина? Свет всегда жизнеутверждающая сила. Он и успокоил?
Борис Глебович поднялся и отправился в туалет, размышляя: с чего бы это ему привиделась вся эта коприевская камарилья? Начинало светать, и в предрассветных сумерках у стены Сената, как раз напротив его, Бориса Глебовича, окна, он разглядел человеческую фигуру: некто стоял там на коленях, подняв кверху руки. «Господи, что это?» — Борис Глебович с опаской подошел ближе и вдруг опознал Наума. Тот находился к нему спиной, и то ли луч света неведомым образом пробился из-за горизонта и освещал его, то ли в руках у него горел невидимый из-за его спины фонарик, но кудлатая его голова лучилась слабым таинственным светом. Борис Глебович ощутил озноб и немощь в ногах. Он хотел было окликнуть Наума, но не решился, не нашел в себе силы и пошел дальше, стараясь ступать как можно осторожнее. Каждый шаг, однако, отзывался эхом, и Борис Глебович оглядывался: не заметил ли его Наум? Нет, не заметил: все так и стоял неподвижно, воздев к небу руки, и все так же источал свет. «На обратном пути подойду, — решил Борис Глебович, — обязательно!» Но, когда возвращался, на прежнем месте Наума не нашел. «Никому, никогда! — поклялся себе Борис Глебович. — Слишком похоже на сон. Или бред? Это еще хуже: засмеют!»
За завтраком Борис Глебович то и дело поглядывал на Наума. Свет сквозь небольшие окна проникал в столовую скудно, да и небо затянулось облаками, так что сверх всегдашней улыбки ничего в лице Наума он углядеть не мог. Что это за человек? Слабоумный, на манер этакого деревенского дурачка? Его простота, скудный лексикон вроде бы подтверждали такое предположение. Но… Было в нем нечто — тайна? скрытый намек на то, что он знал куда более, чем говорил? — что не позволяло его разом отписать в разряд умаленных умом. А улыбка и эта окружающая его умиротворяющая сила? Стоило ему подойти к месту, где были спор, неудовольствие, раздор, — и вдруг все разом утихало. Борис Глебович подметил это давно, но лишь теперь, пытаясь связать с давешним событием, вдруг подумал, что причина в каких-то необыкновенных способностях Убоги. Прежде считал: стыдимся, мол, ведь он как дитя, потому и ссоры прекращаем. Нет, ничего мы не стыдимся! Мы злые, самолюбивые эгоисты. А вот Наум — он другой. По крайней мере, в неискренности его обвинить невозможно…
Бабка Агафья накладывала сенатовцам в тарелки кашу — все из того же риса, но на местном молочке. Старушка сама напросилась помощницей на кухню и работала здесь с большим удовольствием: в основном накрывала на столы убирала и мыла посуду, но иногда ей доверяли постоять у плиты, и она стряпала что-то домашнее и ностальгически родное — те же рисовые ежики, но вкуса необыкновенного. Потом она выспрашивала у всех, каково ее блюдо, и на каждую похвалу рдела щеками, как девица.
— Поешь, болезный, — она склонилась над Наумом, пытаясь наполнить его тарелку, но тот отрицательно покачал головой и указал на Савелия Софроньевича:
— Ему!
— Надоть кушать, сынок, захвораешь! — упрашивала бабка Агафья. — Кашка на молочке парном.
Наум ласково улыбнулся и, закрыв тарелку ладонями, повторил:
— Нет, ему!
— Как знаешь, — бабка Агафья вздохнула и вывалила в миску Савелия Софроньевича двойную порцию (ему из-за его габаритов вместо обычной тарелки подавали большую металлическую миску).
Действительно, и как это Наум живет на одном хлебе да чае? И бодрости духа не теряет? Борис Глебович приметил, что иную, кроме хлеба и чая, пищу Наум употреблял только по субботам и воскресеньям. Это считали его причудой — мало ли их у блаженного Убоги! Вот, например, перед едой и после молитвы шепчет, крест на себя кладет, да и вообще крестит все постоянно на все стороны. Иногда в дальний угол глаза устремит, нахмурится — и ну туда кресты класть! Потом радостно вздохнет, улыбнется и более в ту сторону не смотрит. Что ему там виделось? И эта его ночная молитва, и свечение над головой… Да уж, воистину чудны дела Твои, Господи!
Тут бабку Агафью придержала Аделаида Тихомировна:
— Извините, Агафья Петровна, — сказала она вежливо, но твердо, — вам следует поступать более справедливо.
— Это как? — не поняла та.
— Это так, что порции следует давать всем одинаковые. Вот вы, извините, Савелию Софроньевичу с горкой положили, а Анисиму Ивановичу едва половину тарелки. Он что же, по-вашему, не мужчина?
— Да мужик он, нешто я не знаю? — бабка Агафья безтолково захлопала глазами. — Только Софроныч подороднее будет, ему потому более и накладаем. Нешто первый раз так? Завсегда так накладаем.
— Вот и несправедливо поступаете! — поджала губы Аделаида Тихомировна. — Я вас очень попрошу впредь быть внимательнее.
— Да что такое? — обиделась бабка Агафья. — Нешто мне жалко? Хош три порции буду ему накладать. Осилишь, Иваныч, три порции?
Анисим Иванович сконфузился, закашлялся и отрицательно замахал рукой:
— Мне достаточно! О пустом хлопочете, Аделаида Тихомировна! Спасибо, конечно, за заботу, но мне и в самом деле немного нужно. А стряпня ваша, — он церемонно поклонился бабке Агафье, — сегодня просто отменна!
На молочке каша и вправду лучше! Борис Глебович с удовольствием выскреб тарелку и допил остывший уже чай. Салфетки здесь не полагалось, но уж к этому-то он был человек привычный. Вслед за прочими он вышел на улицу и остановился погреться в лучах выглянувшего наконец солнца. Рядом, как всегда чем-то недовольный, Мокий Аксенович ковырял в зубах соломинкой. Заметив Наума, окликнул:
— А ты-то чего, Наум, сюда к нам приперся? — он вопросительно покачал зажатой в зубах соломинкой и хитро прищурился. — Тебе-то скорей в специнтернат надо было или прямо в дом, хи-хи...