Ангел беЗпечальный
Шрифт:
Об Анисиме Ивановиче известно было мало… Что он в здешних краях не коренной: приехал то ли пять, то ли десять лет назад. Женился то ли однажды, то ли вообще невесть сколько раз. Дети то ли были, то ли так и не успели родиться. Ходил в помощниках депутата или в самих депутатах. Учился в пяти вузах и вроде бы два-три из них закончил. Где-то с кем-то воевал: то ли за правду, то ли из-за денег (но скорее, первое). Писал статьи в газеты, по некоторым данным — книги. Вперед смотрел без особого оптимизма, но и не впадая в уныние. У женщин вызывал положительные эмоции…
Впрочем, обо всех них можно было смело сказать, что жизнь пригнула их к ногтю. Как говорится, взяло кота поперек живота. Вот так! Несчастные, заброшенные, никому не нужные…
Первую неделю они словно не видели друг друга. Каждый существовал сам по себе, в одиночестве переживая обрушившуюся на него трагедию. Каждый вынашивал какие-то планы, обдумывал их и сиротливо одолевал горечь разочарования. Нет, никто из них не имел внутренней силы и уверенности в себе для поступка, способного кардинально изменить ситуацию. Быть может, лишь один Капитон Модестович с его попыткой побега сделал для этого хоть какой-то реальный шаг. Но чем закончился этот его поступок? Увы… Наверное, их потому и выбрали из общей массы обездоленных и ищущих лучшей доли горожан, что предвидели их полную неспособность постоять за себя. Хотя это они, будущие обитатели Сената, сами сделали свой выбор. Или нет? Борис Глебович, не надеясь на себя, с мучительным напряжением пытался отыскать среди окружающих его лиц хотя бы одно, имеющее шанс повести всех за собой, воодушевить и обнадежить. Нет, такового среди них не было! Мокий Аксенович огрызался и хамил в ответ на каждое обращенное к нему слово. Аделаида Тихомировна что-то постоянно себе под нос напевала и изредка давала практические советы Капитону Модестовичу. Профессор же, иногда теряя связь с реальностью, мог выйти к завтраку без обуви в одном носке. Савелий Софроньевич гнул и ломал всякие попадающие ему под руки предметы и вполголоса ругался. Бабка Агафья испуганно озиралась вокруг и шептала свое «Свят, свят, свят». Васса Парамоновна постоянно ходила с какой-то тетрадью, что-то чиркала там, ставила на полях черточки, и Борис Глебович заметил как-то, что в конце очередной страницы она выводит жирную двойку. Так же и все прочие: старались вести себя нормально, но выглядели странно; пытались скрыть свои внутренние страхи, но каждую минуту их обнаруживали. И лишь Наум выпадал из общего фона растерянности и разочарования. Он всегда был спокоен и безмятежен: он улыбался, переходил от одного островка безнадежья к другому и без всяких слов согревал своей улыбкой, закрывал от злых пронзительных ветров и успокаивал. Никто этого не замечал. Борис Глебович лишь позже осознал эту его способность рассеивать вокруг себя семена спокойствия и умиротворения. И эта его улыбка… Наум улыбался не так, как зачастую делают это голливудские красавицы и красавцы — безжизненно и безсмысленно. Их улыбка — это продолжение вечного жевательного процесса, это гримаса сытого чрева, это маска, скрывающая черствость сердца и пустоту души. Наум улыбался иначе: его улыбка отражала восход солнца и радость от этого великого каждодневного события всего тварного мира; в ней присутствовало свежее дыхание вспаханного поля, душистый аромат разнотравья, красота расцветшего яблоневого сада, прохлада летнего дождя, легкое дуновение ветерка в знойный день, чистота родниковой воды; в ней была жизнь и сила, наполняющая и содержащая жизнь. Да, Борис Глебович понял все это позже, но и тогда подсознательно тянулся к нему, искал глазами его улыбку, его расплескивающий небесную синеву взгляд…
Особое место занял в их новой жизни Порфирьев. Они быстро научились бояться его и слушаться.
Первым побежал к нему на поклон Мокий Аксенович: он регулярно стал посещать кабинет администратора, где, как не без оснований полагали остальные сенатовцы, он выкладывал то, что мог подслушать и разведать. Впрочем, все отнеслись к этому его тайному доносительству весьма спокойно (действительно, что оно значило на фоне всех прочих бед и несчастий?), и лишь Савелий Софроньевич возненавидел его какой-то угрюмой, но не агрессивной ненавистью, выражавшейся главным образом в эпитетах «гнида» и «сволочь».
Васса Парамоновна тоже вскоре постаралась войти в доверие к их главному мучителю. Возможно, в ее сознании его положение отождествлялось с положением директора школы, с которым невозможно жить в ссоре. Как бы то ни было, она добилась своего и получила кое-какие дополнительные права: могла ходить в душ два раза в неделю, звонила своим знакомым в город и от лица администрации следила за исполнением всеми прочими распорядка. За это некоторые на нее глухо ворчали: что прощали Мокию Аксеновичу, списывая на его природную склочность, склонность к конфликтам и нелюбовь к окружающим, то не могли простить ей, считая ее самой обыкновенной из общего ряда.
И бабка Агафья тихой сапой сумела приладиться к власти: выпросила себе должность на кухне и сразу ожила, перестала безтолково озираться по сторонам и, более того, взяла за привычку учить кое-кого жизни.
А Порфирьеву, хотя и боялись его, все-таки противостояли. В центре ядра протеста как-то сам собой оказался Анисим Иванович. Он был способен одним, сказанным, правда, за глаза, метким словом обрушить вдруг весь авторитет администратора. В эту группу тайного сопротивления входили и Аделаида Тихомировна, и Савелий Софроньевич, и сам Борис Глебович, и еще несколько человек. Хотя вся их борьба более выражалась в словах и насмешках. А на деле… Савелий Софроньевич, например, самовольно взвалил на себя обязанности плотника и тюкал топором там и сям, что-то выправляя и выпрямляя. «Люблю это дело, — объяснял сотоварищам, — без работы места себе не нахожу». Занятый делом, он как-то быстро успокоился и даже почти перестал поругивать Мокия Аксеновича. Аделаида Тихомировна чинила одежду представителям мужской половины Сената, гладила постельное белье и жизнерадостно пела песни их общей молодости. И сам Борис Глебович безропотно исполнял все, что от него требовалось, и даже сверх того: вызвался, к примеру, покрасить в Сенате пол, выпросив для этого у Порфирьева ведро краски. Анисим Иванович ни в чем подобном замечен не был. На трудотерапиях работал без лишнего энтузиазма, умело пользовался каждой возможностью от трудовых занятий увильнуть, но в открытую не протестовал...
Сенат тоже преображался. Стены его изнутри украсили вышитые салфетки, вырезанные из журналов картинки и репродукции. Так над его, Бориса Глебовича, кроватью невесть чьей заботой появился уплывающий к горизонту парусник, который сразу ему полюбился. Нет-нет, да и посматривал Борис Глебович на картинку: казалось ему, что кораблик и впрямь движется и день ото дня приближается к горизонту; мнилось, что однажды поищет он его глазами и не найдет, и это будет как удар колокола, как знамение, как последнее извержение Везувия… «Уплыву я от вас… — шептал он и пугался своих мыслей. — Нет, погожу. Кто его знает, что там, за этим самым горизонтом?» Мысли эти поселились в его сердце и иногда острым болезненным шевелением давали о себе знать. Он пообвыкся с ними, как с чем-то пусть и новым, но тут же приросшим к костям и сухожилиям, а значит, уже ставшим своим…
Они привыкли даже к тому, что в дом с колоннами приезжают на уик-энды важные и богатые господа, смирились с их беззаботным смехом, запахом шашлыков, развязными шалостями их бубноголовых отпрысков. Смирились с тем, что все это не для них, помимо них. И что бы ни происходило, можно было с уверенностью говорить, что жизнь их теперь кое-как определилась и полилась по какому-то худо-бедно, но руслу. Удивительно: на каждом этапе жизни, как бы мерзко и паскудно она ни протекала, находилось свое собственное русло с берегами, стремнинами, омутами, но и тихими пристанями, счастливыми встречами и обретениями. Так в чем же счастье? Борис Глебович размышлял над этим извечным вопросом и приходил к выводу, что счастье, если можно так называть их незначительные радости, крохотные успехи, микроскопические победы, — в самой жизни, в ее проистечении: живешь, как бы трудно и мучительно это ни происходило, — значит, счастлив, по крайней мере, можешь таковым быть; а как закончится жизнь — и счастью твоему конец. А что там, за гранью жизни? Это его пугало и мучило. А если там все опять продолжается и течет, как тогда? Значит, и там должно быть счастье и несчастье? «Кто счастлив там?» — «Тот, кто живет». — «Кто?» — «Кто заработал, выстрадал это право». — «Но ведь большинство из нас страдает?» — «Не всякое страдание спасительно и ведет к жизни». — «Как это понимать?..» Тот самый ставший уже знакомым голос терпеливо и обстоятельно объяснял, но Борис Глебович едва мог слышать эти слова и уж совсем не умел понять их и вместить…
Он спросил у Анисима Ивановича, но тот еще более его запутал, рассказывая какие-то древние истории из жизни философа Солона и царя Креза. Нет, древние знали о счастье не более их, теперешних, — такой вывод он сделал, выслушав Анисима Ивановича. Да, тот был сметлив, даже умен, быстр и остр на словцо, но в глубину — душевную, духовную — его мысль не приникала: скользила по вещам обыденным и земным. Борису же Глебовичу требовалось иное, более глубокое и обширное во времени и пространстве. Такового он, увы, пока не находил. Но суждения Анисима Ивановича, как говорится, на злобу дня были весьма интересны…
— Почему разбирают на части страну нашу? — спрашивал Анисим Иванович и сам же отвечал: — Боятся, как боялись тысячу лет назад. Они наверняка знают нашу силу. Мы не знаем, а они знают и боятся. Их лживое мировоззрение и ценности ничто перед нашим исконным, пусть часто и не осознаваемым, пониманием Правды. Отсюда их маниакальное желание навязать нам свои лжеидеалы и лжеценности. В этом их перевернутом с ног на голову мире нормальными становятся всякие мерзости: половые извращения, наркомания, мздоимство, воровство. Станем их слушать, забудем себя — все! Конец нам! А если сумеем устоять, не утратим память о себе, о своей уникальной силе, исключительности, исторической мощи и шири тогда все их сегодняшние попытки ликвидировать Россию провалятся. Ведь сегодня именно и происходит попытка ликвидировать нашу страну! И делают это те, кто проник во все коридоры власти, находится у руля. А знаешь, почему они это делают? Повязали себя зелеными американскими бумажками! Все, что люди нажили непосильным трудом, сберегают они в тамошних банковских кубышках. Знают, шельмецы, что, чуть что, кубышки эти опечатают — и каюк всем их сокровищам! Поэтому исполняют все спускаемые директивы. Теперь вот выводят государство из всех сфер общественно-политической жизни, устраняются от решения самых насущных задач. Все элементарно: надстройку надо разрушить, а базис — пожалуйста, берите и владейте! Так они скажут своим заокеанским коллегам-хозяевам. Элементарная экономика! Глупышки, кому они сами будут нужны, когда сдадут страну в чужие руки? Их первыми в расход и пустят. Ну, а народ — он все это видит и страдает от собственного безсилия. Да и закричи мы во весь голос, на весь мир — они, управители наши, демонстративно закроют уши и продолжат движение своего зловещего конвейера смерти…
В этих рассуждениях Борис Глебович понимал не все, но интуитивно чувствовал, что прав Анисим Иванович во многом.
— А у нас-то в области что происходит? — делился он своими мыслями. — Губернатор закрывает школы на селе, больницы, библиотеки, дома культуры, училища. Утверждает, что для экономии, но людям-то там каково? Как теперь там жить? Куда девать детей и себя? Один выход: уезжать куда подальше. Вот тебе и окончательно опустеют деревни и села.
— Правильно мыслишь, — усмехался Анисим Иванович, — только чего вы ждали? Вы кого в губернаторы выбирали? Финансиста и крупного предпринимателя. О чем такой умеет думать? Только о деньгах! Причем о деньгах для себя и своего окружения. Таково его мышление и весь образ действий. Его и винить-то в том нельзя, что под себя все гребет: он такой, какой есть. А вот на пост губернаторский его никак не следовало выбирать. Это преступление! А вы взяли и выбрали.
— А почему это мы? — возмущался Борис Глебович. — А ты что — нет? Я за него не голосовал!
— Я тем более, — качал головой Анисим Иванович. — Но кто-то же его выбирал? Кого-то он устраивал? Молчишь? А я тебе вот что скажу: не его это выбирали — прежний губернатор всем надоел, вот против него и голосовали — хотели наказать его. А кого наказали? Себя! Теперь гнутся и стонут. Говоришь, что экономит он, сокращая поголовье школ и учреждений культуры? Да какая тут, к едрене фене, возможна экономия? Чушь это все. Эти гроши ничего существенного к областному бюджету не прибавят. Просто он мыслит иначе, чем мы и нам подобные. У него, как я говорил, деньги одни перед глазами, а в голове машинка счетная «Феликс» — помнишь, были такие в нашу бытность?