Ангел Кумус(из сборника"Алые паруса для бабушки Ассоль")
Шрифт:
Если я захочу вспомнить, я вспомню все свои сказки, и что я люблю запах свежих растертых красок и не люблю жемчуг – он мне всегда казался застывшими в вечности слезами ребенка, потерявшегося на берегу огромного океана.
Если я захочу забыть, я забуду тяжесть оружия в моей руке, тепло обнаженного золота и черепаху, ползущую по Млечному Пути. Я забуду все, чего со мной никогда не было. Я могу вспомнить все, что со мной никогда не случится.
Я могу родить любого.
Я могу спрятать любого. Это просто. Ага, забеспокоился!
Из раскрытых створок черного плаща выпорхнула алая птица и, светясь, взлетела вверх. Я проводила ее взглядом.
– Ты видела мое сердце, – сказал носатый старик. – Покажи мне свое!
– Мое сердце маленькое, как воробушек, и не такое яркое, – я сжала ладони в кулаки, кулаки прижала к груди, потом раскрыла и подула на них. – Ничего нет! Оно теперь у меня в животе, мое сердце. Кто будет водить?
Старик смотрел растерянно на мои руки. Я, кружась, показывала небу пустые ладони и вспоминала все известные мне с детства считалки. На четвертой – «…раз, два, три, четыре, пять – я иду искать!» – карета двинулась с места. Я взялась руками за обод окна и побежала рядом. И опять – только глаза, нос и подбородок на ладонях. Остальное – сплошная чернота.
– Ты забыл свое сердце!
Он брезгливо задернул занавеску.
Я отпустила обод, задыхаясь, долго смотрела вслед. Что-то прожужжало мимо меня, потом еще раз. Я все смотрела на крошечного светлячка – на огонек – одна из шишечек горела ярче других. Раздался визг тормозов, я дернулась. Оказалось, что я стою на шоссе, на совершенно огромном шоссе и – посередине. Вокруг полно машин, они шли и шли сплошными потоками в четыре ряда, крошечный светлячок превратился в поток раскаленных огней, этот поток тек на меня и от меня, превращаясь вблизи в ослепительные фары. Я попыталась пройти в одну сторону, потом в другую – невозможно. Как же я сюда попала? Мне кричали ругательства из проезжающих машин, но проезжали они так быстро, что я слышала начало из одной и конец из другой. Получалось смешно. Наконец, подвывая, подъехала милицейская машина. Остановилась на обочине. Милиционер поднял вверх руки и пробежал ко мне. Козырнул и пробормотал звание с фамилией.
– Наконец-то! – я взяла его под руку, – выведите меня отсюда!
Он опять поднял руки, и мы прошли быстрым шагом к машине. Навстречу вышел его напарник, только я успела подумать, что стою между двух милиционеров впервые в жизни, как они бодро отпрыгнули от меня в разные стороны. Это потому, что меня как-то неожиданно стошнило.
Я удивленно посмотрела на все это, уверяя, что последние два дня ничего толком и не ела, как вдруг все поняла. Мне не нужно будет приходить на дорогу и ждать, пока вернется Су! Су уже со мной!
– Ну привет, Су, – тихо сказала я, – Ну ты запряталась, так запряталась! Паршивка, перестань меня тошнить!
Один из милиционеров поднес рацию к лицу и сообщил 31-му, что у него все в порядке. Потом сказал: «Просто женщина на дороге.»
– Что вы делали на дороге?
– Я… Как бы это сказать? Мне нужно было сюда прийти.
– Что, на середину самого оживленного шоссе? Кто вас высадил? Она не знает, – сообщил он в рацию.
Я испугалась, что они повезут меня куда-нибудь выяснять это, и радостно сообщила:
– Знаю. Я приехала сюда, чтобы забеременеть! Вот.
– Она приехала, чтобы забеременеть.
– И не приехала, а пришла пешком! – добавила я поспешно.
Веселый голос 31-го с треском спросил, удалось ли мне это.
– Еще бы, – я тоскливо озиралась на ближайший куст, мне опять было плохо. – Мальчики, отвезите домой беременную женщину, пожалуйста, мы хотим помыться, потом поесть как следует, вот именно, как следует, а потом мы хотим выспаться за все последние две недели.
Семнадцать лет спустя.
"Если кому-то и дано представить физическое существование бога, то совершенно невозможно определить языком способы его отправлений, его запах – предположительно пота – влажность и температуру его слюны при поцелуе, или, например, все ли его зубы здоровы, грызет ли он ногти в волнении и до какой степени вообще он может быть грязным или чистым. Если это невозможно определить словами, предположительно на уровне «Он перенервничал, воскрешая ее, устал, спал крепко и храпел, не давая спать ученикам, собравшимся испуганно рядом…», то не будет ли нереальным само представление смерти с описанием ран и крови?
Самым простым было бы, конечно, представить себе, что бог – это ребенок, потому что к детям редко испытываешь чувство брезгливости, потому что ребенку прощаются некоторые условности поведения и беспричинность злобы.
Если же для того, чтобы все-таки представить это его физическое существование необходимо определить степень «очеловечивания», то начать представленную реальность нужно не с момента его смерти, а с момента рождения. Если он запомнит сам момент своего рождения, сможет его описать натурально и вообще доказать принадлежность своей плоти к плоти женщины, лежащей рядом, значит, он – бог. Потому что никто из людей не помнит этого. Он должен запомнить и описать кровавый млечный путь, соединяющий его с матерью – пуповину – и испугаться насмерть при отрезании ее, испуг этот должен остаться более сильным, чем испуг самой смерти (ведь дважды насмерть не пугаются) и только поэтому с достоинством пережить мучения жизни."
Лев Поликарпович Т., в молодости – учитель, уехавший после института в шахтерский поселок (учительствование в подобной провинции освобождало от воинской повинности), решил начать именно так свой новый роман о женщинах лет десять назад, когда щемящее чувство потери и страха стало постепенно, с возрастом, уступать место отстраненному созерцанию самого себя в страданиях, а образ рыжеволосой красавицы с голой грудью, в ватнике, накинутом на плечи, истаял и поблек. Козы, куры, свиньи, а также козлята, цыплята и поросята, ее дети и дети ее мужчины, с которым она тогда жила, жаркие пыльные полдни – капельками пота над нежными чувственными губами – и темные холодные вечера с поскрипыванием невидимых вагонеток, все это постепенно сворачивалось воронкой времени до размеров крохотного язычка пламени, и уже не хватало сил держать столько времени сложенные вместе ладони, оберегая огонек от ветра времени. ЭлПэ, как его тогда называли ученики в школе (отчество почти всем детям давалось с трудом, а имя вызывало спонтанные усмешки), никогда не вспоминал свое бегство от этой женщины, как будто не было забрасывания немногочисленных пожитков в потрепанный чемодан, запрыгивания на ходу в товарный вагон – «куда угодно, только поскорее!» и тихих рыданий потом, от ужаса содеянного и от осознания невозвратимой утраты. А сбежал Лев Поликарпович от прекрасной рыжеволосой Венеры, потому что испугался страшно, до седой пряди, в одну из ночей с ней. Он проснулся после затяжной изматывающей любви в тот раз не с чувством радости и удовлетворения, а с ознобом беспокойства. Обозревая лежащую рядом удивительно белотелую женщину, вдруг так ощутимо представил толстую кишку пуповины между ними, что стал ощупывать рукой постель, чтобы потрогать ее. Потом расслабился и совершенно ассоциативно и незаметно для самого себя перешел на сравнение с пуповиной своего детородного органа и бесконечного Млечного пути – детородного органа или части пуповины вселенной. Потом он представил мужчину и женщину, соединенных Млечным путем, рассмеялся было, но женщина глянула вдруг быстрым взглядом из-под ресниц и потянула его к себе за член, и член ЭлПэ послушно подался, удлиняясь невероятно, и через него из самого сердца потекла к женщине его жизнь, кровавыми сгустками печалей и розовато-перламутровой сукровицей надежд, и ЭлПэ закричал дурным голосом, бессильный перед огромностью открывшегося ему зева Вечности, и сбежал.
Дальнейшее существование Льва Поликарповича можно назвать совершенно серым и в общем-то для него самого и для окружающих довольно бессмысленным, поскольку основные усилия организма прилагались не на созидание, а на истребление в памяти щемящего чувства вытягивающейся изнутри кишкой жизни, и ЭлПэ справился бы, забыл постепенно, возможно даже, он вырастил в себе новый мир ощущений, если бы не встретил на лестнице в подъезде своего дома ребенка лет шести, девочку.
Она сказала, он уже забыл почему вдруг и по какому поводу, что прекрасно помнит, как именно родилась и никогда этого ужаса не забудет. ЭлПэ рассмеялся, она была его соседкой, и спросил, как ее зовут. Как это ни странно, ее звали Сусанной Глебовной, он даже смутно вспомнил ее маму, всегда испуганную. Девочка говорила очень чисто для ее возраста, она в двух словах вдруг описала в подробностях тянущее чувство пуповины и отчаяние своего прикрепления к ней, а, уходя, прижала к губам палец, призывая к молчанию и тайне. Лев Поликарпович по установившейся уже привычке самозащиты, тут же поспешил домой, чтобы начать немедленно роман. Но кроме этого странного вступления о физическом существовании бога, он ничего больше не написал, сначала мучился, потом постепенно опустился, привыкая к мысли о необходимости отражения на бумаге только собственных переживаний и страдая невыносимо от постоянных неприятностей, неудач и полной, с его точки зрения, незначительности этих самых переживаний.
Странные последствия имело это вступление и в личной жизни, потому что его стал преследовать навязчивый кошмар превращения определенной части его тела в момент близости с женщиной в пуповину, намертво связывающую их. Иногда, пытаясь понять это сравнение, он случайно вызывал в памяти образ ребенка, призывающего его к молчанию, но тут же раздраженно прогонял, необъяснимо пугаясь.
Он не узнал Су через десять лет.
ЭлПэ судорожно выкарабкивался из сна, дурной голос напевал про лужайки с ромашками и барашками, отдаленное воспоминание правой руки о неправильном действии…Ну, конечно! – пипочка будильника. ЭлПэ задумчиво обдумывает, почему его рука старается непроизвольно раздавить этот звук может быть еще и до того, как он появится! Восемь шагов до ванной, несколько вздохов, губы при выдохе сложить трубочкой, отважиться и посмотреть в зеркало. Кошмар… Все!