Антология исторического детектива-18. Компиляция. Книги 1-10
Шрифт:
Чулицкий продолжил:
— А дальше — явились мы. Наше появление застало Кузьму врасплох. Этот проходимец настолько уверовал в непогрешимость плана своего хозяина, что вовсе уже и не думал о возможных последствиях. Он считал, что никто и нос подточить не сумеет. Что ни сучка не будет, ни задоринки. И вот поэтому-то он, едва я показался в дворницкой, чуть в обморок от ужаса не грохнулся!
Любимов и Монтинин хмыкнули.
— Не смейтесь, господа: я ничего не выдумываю!
— Да мы… — начал было наш юный друг.
— Так, — перебил его Чулицкий, — сам Кузьма и рассказал.
— А, вот оно что!
— Да: ведь я всего лишь повторяю сказанное им…
Любимов и Монтинин вновь посуровели.
— Так вот. Приход полиции — Сыскной, заметьте, что сразу как бы намекало! — поразил Кузьму до колик в печенках. Однако малый он сообразительный, изворотливый и, как вы наверняка заметили, немалой наглости. Оправился он быстро и так же быстро стал соображать, что делать. И я, мои дорогие, был прав: первой мыслью его было — немедленно связаться с Ильей Борисовичем. Но тут имелась определенная загвоздка: дядюшка Некрасова свой адрес Кузьме благоразумно не оставил, решив, очевидно, что полагаться до конца на такого сообщника не стоит. Для экстренных случаев — буде такие возникнут — он подкупил служителя в семейных христофоровских банях, который — ни много, ни мало! — должен был, получив от Кузьмы, как сказали бы моряки, сигнал бедствия, отправить срочную телеграмму. И уже тогда наш дядюшка появился бы собственной персоной. Вот потому-то Кузьма и направился в бани. Вот потому-то служитель этих бань и впустил его внутрь. Вот потому-то он и отшил со всей решимостью моего агента… Но и тут коса нашла на камень или на старуху случилась проруха! Служитель, видя, что на пятки Кузьме наступает полицейский агент, не осмелился, несмотря на всю свою напускную смелость, отправиться на почту и выполнить поручение. Он понимал: отлучка вряд ли пройдет незамеченной. И если агент проследит еще и его, то неприятностей уж точно не оберешься. В общем, около часа продержав Кузьму в неведении, этот человек выпроводил его через дворовый ход, велев исчезнуть с глаз по линии, а не проспекту. Но напоследок — чтобы Кузьма ни о чем не догадался — он соврал ему, будто и на почту сходил, и телеграмму отправил, и даже ответ получил. И будто в ответе этом Кузьме предписывалось ступать на все четыре стороны: якобы лавочка закрыта, и в его услугах больше никто не нуждается. Кузьма поверил. И это его взбесило. Но еще больше — совсем уж напугало, так как он решил, что брошен на произвол судьбы: отдуваться в одиночку перед полицией. Сначала он хотел последовать совету служителя и скрыться, но тут же понял: никудышный план. Ведь и в самом деле: куда, скажите на милость, было ему податься? Где он мог исчезнуть так, чтобы не только его никто не нашел, но еще и ему самому не было голодно и холодно? Несмотря на всю свою врожденную жестокость и склонность к преступлениям, настоящим-то, закоренелым преступником он не был! Хуже того: в том мире — криминальном, — единственно в котором он и мог бы найти приют, ему не светило ничего. А может, обернулось бы и вовсе скверно: каждому известно, что дворник — глаза и уши полиции, а уж старший дворник — подавно. К полицейским же осведомителям отношение в преступной среде известное: ножом по горлу и в канал [418] ! Прикинув, что к чему, Кузьма решил сдаться. Ему показалось, что так у него хотя бы шанс оставался: заговорить, запудрить головы, отбрехаться. А если уж и нет, то каторга — всяко лучше, чем бездыханным телом обнаружиться в каком-нибудь затоне…
418
42 В Обводный, например. Вообще — в воду. То есть — с концами.
— Да уж, выбор!
— Да. Но правильный.
— Согласен.
— И вот он вышел на проспект — со двора, через линию — и, подойдя к агенту, предложил ему вернуться в дом. Агент, конечно, удивился, но предложение принял. Так они и пришли обратно.
— А дальше нам известно!
— Да. Поэтому, — Чулицкий согласно кивнул, — я не стану вновь пересказывать нашу с Кузьмой беседу. Сразу перейду к последствиям.
— Давайте.
— Отправив Кузьму — в сопровождении надзирателя — в полицейский дом, я еще раз поднялся в квартиру к Некрасову: просто проведать, как он там. Некрасов приканчивал последнюю бутылку пива, был изрядно под хмельком, но еще в уме, а главное — весел. Страхи его прошли. Для него, как он сам признался, жизнь начиналась заново. Одолжившись у меня до визита в банк, он вызвался проводить меня, и мы — вдвоем — вышли на улицу. Там наши пути разошлись: Некрасов отправился в ресторан, а я — в бани. Агент и старший надзиратель шли со мной. И шли мы, нужно заметить, быстро. Завидев нас, служитель понял, что теперь-то уж ему не отвертеться, впустил в помещение, честно всё рассказал и попросил о снисхождении. Вина его хоть и была безусловной, но не настолько тяжкой, чтобы прибегать к аресту. В конце концов, он был всего лишь связным, причем связным без знания того, в насколько страшном преступлении он принимал участие. По сути, жадность, желание срубить копеечку за необременительный труд его и погубили. Мне он стал неинтересен, и я его отпустил: своё наказание он и так найдет. Со временем: легких денег, как известно, не бывает. Платить приходится за всё, вопрос лишь в том, когда и кто предъявит счет для оплаты.
Инихов кольцами пустил сигарный дым.
Можайский искоса взглянул на Михаила Фроловича, но возражать не стал.
Кирилов провел рукой по усам: как бы с сомнением, но тоже не споря.
Иван Пантелеймонович взял слово:
— Не тот, кто сторож, поступает плохо, а тот, кто вотще [419] .
Чулицкий, как это уже бывало, немедленно покраснел:
— Много ты понимаешь! — набросился он на Ивана Пантелеймоновича. — Не удивительно, что с Можайским сошелся: два сапога — пара!
419
43 Иван Пантелеймонович намекает на слова Каина: «Разве я сторож брату моему?» Таким образом он, очевидно, хочет сказать, что Чулицкий, не задержав служителя бань, обрек его на дальнейшее падение с предсказуемыми последствиями. Непонятно, правда, использование слова «вотще», но тут уж ничего не поделать.
Можайский подавил улыбку. Его кучер улыбнулся откровенно. Зубы Ивана Пантелеймоновича блеснули отраженным электрическим светом. Михаил Фролович погрозил кулаком.
— Ну, будет, будет…
— Черт знает что такое, Митрофан Андреевич!
— Так дальше-то что? — ушел от прямого комментария Кирилов.
— А дальше, — Чулицкий еще раз погрозил Ивану Пантелеймоновичу кулаком, — понятно: отправились мы в тот адрес, по которому служитель телеграммы отсылал. Местечко, доложу я вам, оказалось то еще… Общежитие брусницынского [420] кожевенного завода знаете [421] ?
420
44 Брусницыны — петербургская семья заводчиков и благотворителей. Владела одним из крупнейших предприятий города — кожевенной фабрикой на так и называвшейся Кожевенной линии Васильевского острова. Ежегодный оборот — свыше полутора миллионов рублей. В конце 19-го столетия семья пожертвовала миллион рублей на устроительство приюта для состарившихся рабочих фабрики, а также для беспризорных детей, которых обучали мастерству. На содержание приюта жертвовалось еще полмиллиона рублей.
421
45 Дом № 25 по Кожевенной линии. Во время описываемых событий он еще не был таким большим, как не был и шестиэтажным: надстройку с двух до шести этажей произвели несколькими годами позже. Тогда же — спустя несколько лет — дом получил прозвание «Скобского дворца»: в нем проживали сотни и даже тысячи выходцев из различных губерний, явившихся в город устраиваться на фабрики и заводы. Крохотные комнатушки, отсутствие всяких удобств, страшная скученность, грязь, вонь — вот что такое было «общежитие» кожевенной фабрики Брусницыных: как до перестройки, так и до нее. Впрочем, до перестройки было еще хуже: в двухэтажном и сравнительно небольшом еще доме одновременно проживали, по меньшей мере, 450 семей.
Кирилов поморщился. Поморщился и Можайский.
— Как не знать? Гиблое место!
— Туда-то и направлялись телеграммы из христофоровских бань. — Чулицкий невольно передернул плечами, вспомнив обстоятельства визита в этот страшный уголок Петербурга. — Даже удивительно, что с почты не отказывались их носить: нарочный там — такое же бельмо на глазу, как трезвый — в пьяных углах Сенной [422] !
— Да уж…
— А запах… Впрочем, запах — еще не самое скверное. В конце концов, к запаху привыкаешь. Но к чему привыкнуть решительно невозможно, это — безнадежность во всем. В бесконечных трубах, бесконечно коптящих едва приметные меж ними обрывки неба. В бесконечных стенах венозного кирпича [423] . В мостовых и панелях, утопающих в грязи. Даже в особнячках — всех этих порохового завода, Сименса, Эллерса… убогих, с претензиями, с нищетой… И, конечно, в общежитиях фабрик, по сравнению с которыми даже брусницынское общежитие — венец благополучия!
422
46 См. выше.
423
47 Вероятно, Михаил Фролович так описывает цвет кирпича: оттенка венозной крови.
Чулицкий выдохнул и продолжил уже без патетики:
— Найти кого-то в общежитии — задача не из легких. Но мы справились. При условии, конечно, если «справились» — это обнаружили тех, кто схожего по описаниям с Ильей Борисовичем знали. Ими оказалась семейная пара из Тульской губернии, недавно перебравшаяся в город и бедствовавшая здесь же: глава семейства только-только устроился на фабрику, а мать — никуда еще не смогла пристроиться. Их трое ребятишек — одиннадцати, семи и шести лет — побирались по окрестностям, вживаясь в обстановку и как-то не спеша ни ремеслу начать обучаться, ни к школьному курсу приобщиться.
Выяснилось, что эти люди — уроженцы той самой деревни, которая принадлежала Некрасовым, а точнее — бабушке Бориса Семеновича. Потому-то, вероятно, они и в Петербург, а не в Москву подались. Но для нас важнее было то, что Илью Борисовича они знали очень хорошо: и в лицо, и лично, так как наш неуловимый дядя, бывая иногда в деревне, не раз и не два давал членам этого семейства различные поручения: мальчишкам — сбегать до лавки за несколько верст; женщине — замыть черничные пятна; мужчине — найти и принести брошенную где-то на опушке сумку с охотничьими причиндалами. Был он при этом скуп, хотя и весел и очень общителен: легкий характер искупал недостаток, и деревенский люд его… не сказать, что уважал, но любить — вполне любил!
Я слушал рассказ об Илье Борисовиче и поражался все больше: как могло получиться, чтобы этот — по всему выходило! — отнюдь не злодейских наклонностей и вполне приличный человек вдруг — сразу, в одночасье — превратился в душегуба, сначала избавившегося без содроганий от приемного сына, а затем помышлявшего изощреннейшим и на редкость омерзительным способом свести в могилу родного племянника? А ведь была еще и почтенная дама! Он и ее собирался убить? Как же так вышло?
Увы, но никаких ответов на крутившиеся в моей голове вопросы рассказ деревенской пары не давал. Да и сами они — муж и жена — не смогли ничего прояснить даже в ответ на прямо им заданные вопросы.
Получалось, что именно деньги, а точнее — их недостаток вкупе с привычкой жить на широкую ногу и впрямь подтолкнули Илью Борисовича на столь отвратительные преступления. Это казалось странным, но именно это приходилось принять.
Разочаровавшись добиться какой-то ясности и логики в мотивах, я приступил к более насущным вещам:
— Давно ли вы видели его в последний раз? — спросил я.
«Давеча».
— Давеча — это сколько? День? Два назад?
«Вечор».
— Стало быть, вчера?
«Да».
— Где?
«Тута».
— В общежитии?
«Здеся».
— Где именно здесь? Он угол снимает? В комнате у кого-то живет?
Женщина усмехнулась и показала рукой на металлическую — страшноватого вида — кровать:
«У нас!»
Признаюсь, чего-то подобного я уже ждал и не слишком поэтому удивился:
— Давно?
«С Сазона и Евпсихия» [424] .
— Точно?
«Как же не точно, когда канун Рождества [425] был?»
424
48 Созонт и Евпсихий — христианские мученики, день поминовения которых приходится на самое начало сентября (7-е по юлианскому календарю). Женщина выговаривает имя на просторечный лад.
425
49 Богородицы (8-е сентября по юлианскому календарю).