Антология осетинской прозы
Шрифт:
— Нет, Кудзан, нет. Если не можешь поменять зерно на муку, постарайся хоть к утру перемолоть. Я пойду. Дети…
Она встала, сделала шаг к двери, но Кудзан преградил ей дорогу.
— Пусть я бессовестный, пусть! Но скажи: что с тобой случится, если ты покажешь мне шею?!
Кудзан разозлился не на шутку. Кого он просит, перед кем унижается? Пусть она красивая. Ну и что? И он ведь не просто Кудзан, а мельник. Знатный, богатый мельник. Стоит ей уступить, и она будет жить безбедно. И сама и дети…
Сафират вдруг сдернула с головы косынку. Распустила волосы, и они волнами легли на плечи и ниже, до самых пят. Расстегнула две пуговицы линялой кофточки и развела воротник. Глядя прямо в глаза Кудзану, она проговорила дрожащим голосом:
— Вот тебе моя шея, вот тебе мои волосы… Что ты отдашь за это?
Кудзан чуть не задохнулся от радости. Несмело дотронулся до ее шелковистых волос, поднес их к губам. Запах молодой женщины ударил ему в голову, как вино. Закружилась голова, дрожь пробежала по телу. Тихо, словно кто-то мог подслушать, он шепнул ей на ухо:
— Все, что хочешь, возьми. Все твое…
— Дашь мне столько муки, сколько мы сможем унести вдвоем. Ты и я, — проговорила сквозь слезы Сафират. Она собрала волосы, повязала косынку и застегнула кофточку.
— Сейчас, сейчас, — заторопился Кудзан.
Дрожащими от возбуждения руками он насыпал полмешка муки и спросил:
— Донесешь?
Она молча кивнула.
Второй мешок, по уговору, он должен был нести сам. Наполнив его и завязав, Кудзан разогнулся и, не в силах совладать с собой, шагнул к женщине.
— Сафират…
Она поняла его, отстранилась и заговорила испуганно:
— С утра не была дома. Не знаю, как там дети…
— А потом? — выдохнул он.
И снова она поняла его. Ответила на вопрос вопросом:
— Ты мне веришь?
— Слово есть слово, — неопределенно пробубнил он и подал ей мешок. Затем взял свой, и они двинулись в путь.
Сафират согнулась под тяжестью, но от мельницы до самого села прошла без остановки. Не зря, видно, говорят: когда несешь в дом, тяжести не чувствуешь.
Вернувшись на мельницу, Кудзан стал ждать. Время тянулось нестерпимо медленно, и радостное ожидание постепенно сменилось нетерпением. То и дело он выходил и подолгу смотрел на дорогу, но в кромешной тьме ночи ничего нельзя было разглядеть.
А жернова крутились, как всегда, размалывая зерно, но в привычном шуме их ему чудился упрек:
— Ай, ай, ай, Кудзан, ай, ай, ай!
Крайняя пара, на которой мололась чечевица для скота, выводила вполне внятно:
— Что ты задумал, что ты задумал, Кудзан?
— Ай, ай, ай! — слаженно вторили остальные.
Слушая, Кудзан задремал. Когда утренняя заря заглянула в окошко, он присел на топчане, тяжело вздохнул и покачал головой.
Весь день он чувствовал себя разбитым, все валилось из рук. Все раздражало, злило его. И понемногу, исподволь в душу закрадывался стыд. Он обидел женщину, которая пришла к нему в крайней нужде. Вдову обидел, мать сирот. Ему казалось, что все вокруг уже знают об этом, и он не мог смотреть людям в глаза.
Так минул день, второй, неделя, месяц… Время шло, а стыд оставался, то угасая вроде бы, то разгораясь с новой силой.
Не зная, как искупить свою вину, Кудзан прокрался однажды ночью в село и оставил на крыльце Сафират холщовый мешочек с мукой. Через некоторое время повторил вылазку. И еще раз. И еще…
Поздней осенью, когда собрали урожай и жить стало легче, на мельницу пришла Сафират. Кудзан растерялся и, пряча глаза, стал извиняться перед ней.
— Только не думай, что я, что у меня каменное сердце, — нескладно повторял он. — Пусть огонь моей жизни потухнет, если я…
Сафират молча шагнула к нему и обняла, как отца.
— Ты спас моих детей, — срывающимся голосом прошептала она. — Ты спас их…
— Хорошо, мое солнышко, хорошо, — успокаивая женщину, Кудзан погладил шершавой ладонью ее по щеке. — Прости меня, старика…
Но себя самого он так и не смог простить. Нет-нет да и всплывет в памяти та давняя весенняя ночь. Раны совести не заживают…
Кудзан встал с топчана. Подошел к жерновам. Обвел взглядом разоренную мельницу. Вышел и с болью в душе затворил за собой дверь.
— Вот и прошло наше время, мельница, — проговорил он вслух. — Никому мы с тобой не нужны…
Раньше, когда он проходил по деревенской улице, все наперебой приглашали его: «Зайди в дом, Кудзан. Окажи честь, отведай хлеб-соль». Но Кудзан заходил не в любой дом. Он знал, к кому идти. К председателю колхоза, бригадиру, парторгу, счетоводу…
…Пройдя немного, он остановился. Присел под старой развесистой ивой. Эту иву он сам посадил. Любил когда-то посидеть здесь в тени, отдохнуть. Была тут когда-то и скамейка. Теперь ее нет, а ива постарела. Кора потрескалась, покрылась паршой. В стволе образовались дупла. Дереву лет сорок, не больше, но ива долго не живет.
Отсюда мельница видна как на ладони. Кособокая, вот-вот развалится. И только опорные столбы стоят, как стояли. «Все-таки дуб вековечное дерево, — подумал о столбах Кудзан. — Сколько же лет стоит эта мельница? До меня был мельником Гарсо, — он загнул палец, считая, — до него — Лексо, а еще раньше — Ника. И каждый что-то обновлял. То пол, то двери, то жернова… А эти дубовые столбы никогда не меняли. Стоят себе и стоят. Да-а, крепкое дерево…»
Кому теперь нужны дубовые столбы? Бетон в ходу, железобетон. Кудзан снисходительно усмехнулся. Ему вспомнилось, как возле правления поставили столбы для ворот. Два года прошло с тех пор, а бетон уже сыплется понемногу, разрушается. Кое-где, как ребра, обнажились железные стержни арматуры…
С запада, с гор веет свежестью. Тихо шелестят листья старой ивы. Кудзану кажется, что он понимает тайный язык листьев. «Добро пожаловать, старый хозяин, — слышится ему. — Недолго нам осталось жить на свете. Задуют зимние ветры, и не выдержу я, повалюсь на землю. Повалишься и ты…»
В горле у Кудзана запершило, дыхание сперло, и он закашлялся. Придя в себя, он вытер ладонью слезы, глянул в пустой живот ивы и покачал головой: «Нет, Кудзан никогда не был таким слабым и водянистым, как ива. Кудзан всегда был твердым, как дуб. Но и дуб не живет вечно…»