Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Архипелаг ГУЛаг

Солженицын Александр Исаевич

Шрифт:

И я радовался: а мне-то как хорошо! Спрятал рукописи (каждый вечер я их прятал) - и сплю как ангел.

Из своей чистой пустыни я воображал кишащую, суетную, тщеславную столицу - и совсем меня туда не тянуло.

А московские друзья настаивали: "Что ты придумал там сидеть?.. Требуй пересмотра дела! Теперь пересматривают!"

Зачем?.. Здесь я мог битый час рассматривать, как муравьи, просверлив дырочку в саманном основании моего дома, без бригадиров, без надзирателей и начальников лагпунктов вереницею носят свои грузы - шелуху от семечек уносят на зимний запас. Вдруг в какое-то утро они не появляются, хотя насыпана перед домом шелуха. Оказывается, это они задолго предугадали, это они знают, что сегодня будет дождь, хотя весёлое солнечное небо не говорит об этом. А после дождя еще тучи черны и густы, а они уже вылезли и работают: они верно знают, что дождя не будет.

Здесь, в моей ссыльной тишине, мне так неоспоримо виделся истинный ход пушкинской жизни: первое счастье - ссылка на юг, второе и высшее - ссылка в Михайловское. И там-то надо было ему жить и жить, никуда не рваться. Какой рок тянул его в Петербург? Какой рок толкал его жениться?..

Однако, трудно человеческому сердцу остаться на пути разума. Трудно щепочке не плыть туда, куда льёт вся вода.

Начался XX съезд. О речи Хрущева мы долго ничего не знали (когда и начали читать её в Кок-Тереке, то от ссыльных тайно, а мы узнавали от Би-Би-Си). Но и в открытой простой газете довольно было мне слов Микояна: "это - первый ленинский съезд" за сколько-то там лет. Я понял, что враг мой Сталин пал, а я, значит, подымаюсь.

И я - написал ходатайство о пересмотре. А тут весною стали ссылку снимать со всей Пятьдесят Восьмой.

И, слабый, покинул я свою прозрачную ссылку. И поехал в мутный мир.

Что' чувствует бывший зэк, переезжая с востока на запад Волгу, и потом целый день в гремящем поезде по русским перелескам - не входит в эту главу.

Летом в Москве я позвонил в прокуратуру - ка'к там моя жалоба. Попросили перезвонить - и дружелюбный простецкий голос следователя пригласил меня зайти на Лубянку потолковать. В знаменитом бюро пропусков на Кузнецком Мосту мне велели ждать. Так и подозревая, что чьи-то глаза уже следят за мной, уже изучают моё лицо, я, внутренне напряжённый, внешне принял добродушное усталое выражение и якобы наблюдал за ребёнком, совсем не забавно играющим посреди приёмной. Так и было!
– мой новый следователь стоял в гражданском и следил за мной! Достаточно убедясь, что я - не раскалённый враг, он подошёл и с большой приятностью повёл меня на Большую Лубянку. Уже по дороге он сокрушался, как исковеркали (кто??) мне жизнь, лишили жены, детей. Но душно-электрические коридоры Лубянки были всё те же, где водили меня обритого, голодного, бессонного, без пуговиц, руки назад. "Да что ж это за зверь вам такой попался, следователь Езепов? Помню, был такой, его теперь разжаловали". (Наверно, сидит в соседней комнате и бранит моего...) "Я вот служил в морской контрразведке СМЕРШ, у нас таких не бывало!" (От вас Рюмин вышел. У вас был Левшик, Либин.) Но я простодушно ему киваю: да, конечно. Он даже смеется над моими остротами 44-го года о Сталине: "Это вы точно заметили!" Он хвалит мои фронтовые рассказы, вшитые в дело как обличительный материал: "В них же ничего антисоветского нет! Хотите - возьмите их, попробуйте напечатать". Но голосом больным, почти предсмертным, я отказываюсь: "Что вы, я давно забыл о литературе. Если я еще проживу несколько лет - мечтаю заняться физикой". (Цвет времени! Вот та'к будем теперь с вами играть).

Не плачь битый, плачь небитый! Хоть что-то должна была дать нам тюрьма. Хоть умение держаться перед ЧКГБ.

1 Цитирую по Плеханову "История русской общественной мысли", М., 1919, т. I, ч. 2, гл. 9.

Глава 7. Зэки на воле

В этой книге была глава "Арест". Нужна ли теперь глава "Освобождение"?

Ведь из тех, над кем когда-то грянул арест (будем говорить только о Пятьдесят Восьмой), вряд ли пятая часть, еще хорошо, если восьмая, отведала это "освобождение".

И потом - освобождение!
– кто ж этого не знает? Это столько описано в мировой литературе, это столько показано в кино: отворите мне темницу, солнечный день, ликующая толпа, объятия родственников.

Но - проклято "освобождение" под безрадостным небом Архипелага, и только еще хмурей станет небо над тобою на воле. Только растянутостью своей, неторопливостью (теперь куда спешить закону?), как удлинённым хвостом букв, отличается освобождение от молнии ареста. А в остальном освобождение такой же арест, такой же казнящий переход из состояния в состояние, такой же разламывающий всю грудь твою, весь строй твоей жизни, твоих понятий - и ничего не обещающий взамен.

Если арест - удар мороза по жидкости, то освобождение - робкое оттаивание между двумя морозами. Между двумя арестами.

Потому что в этой стране за каждым освобождением где-то должен следовать арест.

Между двумя арестами - вот что такое было освобождение все сорок дохрущёвских лет.

Между двумя островами брошенный спасательный круг - побарахтайся от зоны до зоны!..

От звонка до звонка - вот что такое срок. От зоны до зоны - вот что такое освобождение.

Твой оливково-мутный паспорт, которому так призывал з_а_в_и_д_о_в_а_т_ь поэт - он изгажен чёрною тушью 39-й паспортной статьи. По ней ни в одном городке не прописывают, ни на одну хорошую работу не принимают. В лагере зато пайку давали, а здесь - нет.

И вместе с тем - обманчивая свобода передвижения...

Не освобожденные, нет - лишённые ссылки, вот как должны называться несчастные эти люди. Лишённые благодетельной фатальной ссылки, они не могут заставить себя поехать в красноярскую тайгу, или в казахскую пустыню, где живёт вокруг много своих, бывших! Нет, они едут в гущу замордованной воли, там все отшатываются от них, и там они становятся мечеными кандидатами на новую посадку.

Наталья Ивановна Столярова освободилась из Карлага 27 апреля 45 года. Уехать сразу нельзя - надо паспорт получать, хлебной карточки - нет, жилья - нет, работу предлагают - дрова заготовлять. Проев несколько рублей, собранных лагерными друзьями, Столярова вернулась к зоне, соврала охране, что идёт за вещами (порядки у них были патриархальные), и - в свой барак! То-то радость! Подруги окружили, принесли с кухни баланды (ох, вкусная!), смеются, слушают о бесприютности на воле: нет уж, у нас спокойнее. Поверка. Одна лишняя!.. Дежурный пристыдил, но разрешил до утра 1 мая переночевать в зоне, а с утра - чтобы то'пала!

Столярова в лагере трудилась - не разгибалась (она молоденькой приехала из Парижа в Союз, посажена была вскоре, и вот хотелось ей скорей на волю, рассмотреть Родину!). "За хорошую работу" была она освобождена льготно: без точного направления в какую-либо местность. Те, кто имели точное назначение, как-то всё-таки устраивались: не могла их милиция никуда прогнать. Но Столярова со своей справкой о "чистом" освобождении стала гонимой собакой. Милиция не давала прописки нигде. В хорошо знакомых московских семьях поили чаем, но никто не предлагал остаться ночевать. И ночевала она на вокзалах. (И не в том одном беда, что милиция ночью ходит и будит, чтоб не спали, да перед рассветом всех гонят на улицу, чтобы подмести, - а кто' из освобождавшихся зэков, чья дорога лежала через крупный вокзал, не помнит своего замирающего сердца при подходе каждого милиционера - как строго он смотрит! Он, конечно, чует в тебе бывшего зэка! Сейчас спросит: "Ваш документ!" Заберёт твою справку об освобождении - и всё, и ты опять зэк. У нас ведь права нет, закона нет, да и человека нет есть документ! Вот заберёт сейчас справку - и всё... Мы ощущаем - так...) В Луге Столярова хотела устроиться вязальщицей перчаток - да не для трудящихся даже, а для военнопленных немцев!
– но не только её не приняли, а еще начальник при всех срамил: "Хотела пролезть в нашу организацию! Знаем мы их тонкие приёмы! Читали Шейнина!" (О, этот жирный Шейнин!
– ведь не подавится!)

Круг порочный: на работу не принимают без прописки, а не прописывают без работы. А работы нет - и хлебной карточки нет. Не знали бывшие зэки порядка, что МВД обязано их трудоустраивать. Да кто и знал - тот обратиться боялся: не посадили бы...

Находишься по воле - наплачешься вдоволе.

В ростовском университете, когда я еще был студентом, странный был такой профессор Н. А. Трифонов - постоянно вобранная в плечи голова, постоянная напряжённость, пугливость, в коридоре его не окликни. Потом-то узнали мы: он уже посидел, - и каждый оклик в коридоре мог ему быть от оперативников.

А в ростовском мединституте после войны один освободившийся врач, считая свою вторую посадку неизбежной, не стал ждать, покончил с собой. И тот, кто уже отведал лагерей, кто знает их - вполне может так выбрать. Не тяжелей.

Несчастны те, кто освободился слишком рано! Авениру Борисову выпало в 1946 году. Приехал он не в какой-то город большой, а в свой родной посёлок. Все его старые приятели, однокашники, старались не встретиться с ним на улице, не остановиться (а ведь это - недавние бесстрашные фронтовики!), если же никак было не обминуть разговора, то изыскивали уклончивые слова и бочком отходили. Никто не спросил его - как он прожил эти годы (хотя, ведь, кажется, мы знаем об Архипелаге меньше, чем о Центральной Африке!) (Поймут ли когда-нибудь потомки дрессированность нашей воли!) - Но вот один старый друг студенческих лет пригласил его всё-таки вечерком, когда стемнело, к чаю. Как сдружливо! как тепло! Ведь для оттаяния - для него и нужна скрытая теплота! Авенир попросил посмотреть старые фото, друг достал ему альбомы. Друг сам забыл - и удивился, что Авенир вдруг поднялся и ушёл, не дождавшись самовара. А что было Авениру, если увидел он на всех фотографиях своё лицо замазанным чернилами?!1

Авенир потом приподнялся - он стал директором детдома. У него росли сироты фронтовиков, и они плакали от обиды, когда дети состоятельных родителей звали их директора "тюремЩиком". (У нас ведь и разъяснить некому: тюремЩиками скорей были их родители, а Авенир уж тогда тюремНиком. Никогда не мог бы русский народ в прошлом веке так потерять чувство своего языка!)

А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулёзом лёгких. Паспорт - волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть - и все оттолкнулись. А тут военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулёза Картель объявил себя здоровым: пропадать так враз, да среди равных! И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат - враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.

Поделиться с друзьями: