Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Архипелаг ГУЛаг

Солженицын Александр Исаевич

Шрифт:

6 А пожалуй, тут была и историческая справедливость: отдавался старый долг фронтовому дезертирству, без которого вся наша история пошла бы не так совсем.

7 В 1958 г. Главная Военная Прокуратура СССР ответила им: ваша вина доказана и к пересмотру нет оснований. Лишь в 1962-м, через 20 лет прекращено было их дело по 58-10 (антисоветский умысел) и 58-11 ("организация" из мужа и жены). По статье же 193-17-7-г (соучастие дезертирству) определена была им мера 5 лет и применена (! через двадцать лет!) сталинская амнистия. Так и написано было двум разбитым старикам в 1962 году: "с 7 июля 1945 года вы с?ч?и?т?а?е?т?е?с?ь ?о?с?в?о?б?о?ж?д?е?н?н?ы?м?и со снятием судимости"!

8 Зимой того года Борис Гаммеров умер в больнице от истощения и туберкулёза. Я чту в нем поэта, которому не дали и прохрипеть. Высок был его духовный образ, и сами стихи казались мне тогда очень сильны. Но ни одного из них я не запомнил, и нигде подобрать теперь не могу, чтоб хоть из этих камешков сложить надмогильник.

Глава 7. Туземный быт

Рассказать о внешней однообразной туземной жизни Архипелага - кажется, легче и доступней всего. А и труднее вместе. Как о всяком быте, надо рассказать от утра и до следующего утра, от зимы и до зимы, от рождения (приезда в первый лагерь) и до смерти (смерти). И сразу обо всех-обо всех островах и островках.

Никто этого не обнимет, конечно, а целые тома читать пожалуй будет скучно.

А состоит жизнь туземцев - из работы, работы, работы; из голода, холода и хитрости. Работа эта, кто не сумел оттолкнуть других и пристроиться на мягоньком, - работа эта общая, та самая, которая из земли воздвигает социализм, а нас загоняет в землю.

Видов этих общих работ не перечесть, не перебрать, языком не перекидать. Тачку катать ("машина ОСО, две ручки, одно колесо"). Носилки таскать. Кирпичи разгружать голыми руками (покров кожи быстро снимается с пальцев). Таскать кирпичи на себе "козой" (заспинными носилками). Ломать из карьеров камень и уголь, брать глину и песок. Золотоносной породы накайлить шесть кубиков да отвезти на бутару. Да просто землю копать, просто землю грызть (кремнистый грунт да зимой). Уголёк рубить под землею. Там же и рудишки - свинцовую, медную. Еще можно - медную руду молоть (сладкий привкус во рту, из носа течёт водичка). Можно креозотом пропитывать шпалы (и всё тело своё). Тоннели можно рубить для дорог. Пути подсыпать. Можно по пояс в грязи вынимать торф из болота. Можно плавить руды. Можно лить металл. Можно кочки на мокрых лугах выкашивать (а ходить по полголени в воде). Можно конюхом, возчиком быть (да из лошадиной торбы себе в котелок овес перекладывать, а она-то казенная, травяной мешок, выдюжит, небось, однако и подохни). Да вообще на сельхозах можно править всю крестьянскую работу (и лучше этой работы нет: что-нибудь из земли да выдернешь).

Но всем отец - наш русский лес со стволами истинно-золотыми (из них золотцо добывается). Но старше всех работ Архипелага - лесоповал. Он всех зовёт, он всех поместит, и даже не закрыт для инвалидов (безруких звеном по три человека посылают утаптывать полуметровый снег). Снег - по грудь. Ты лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом, едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (еще их надо тискать в снегу и топором до них добираться). Всё в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты снесешь в кучи и в кучах сожжешь (а они дымят, не горят). Теперь лесину распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день - пять кубометров, а на двоих десять. (В Буреполоме - семь кубов, но толстые кряжи надо было еще колоть на плахи.) Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги твои не переходят.

В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели лесоповала - сухим расстрелом.

Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты возненавидишь! Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и березовые своды! Ты еще потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь видеть те еловые и осиновые кряжи, которые сотни метров волок на себе до вагона, утопая в снегу, и падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь потом поднять из снежного месива.

Каторжные работы в России десятилетиями ограничивались Урочным Положением 1869 года, изданным для вольных. При назначении на работу учитывались: физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно теперь поверить?!). Рабочий день устанавливался зимой 7 часов (!), летом 12,5. На Акатуйской лютой каторге (Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были легко выполнимы для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял с ходьбою вместе - 8 часов, с октября семь, а зимой - только шесть. (Это еще до всякой борьбы за всеобщий восьмичасовой день!) Что до омской каторги Достоевского, то там вообще бездельничали, как легко установит всякий читатель. Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало их в белые полотняные куртки и панталоны!
– ну, куда ж дальше? У нас в лагере так и говорят: "хоть белые воротнички пришивай" - когда уж совсем легко, совсем делать нечего. А у них - и куртки белые! После работы каторжники "Мёртвого дома" подолгу гуляли по двору острога - стало быть не примаривались! Впрочем, "Записки из Мёртвого дома" цензура не хотела пропустить, опасаясь, что лёгкость изображенной Достоевским жизни не будет удерживать от преступлений. И Достоевский добавил для цензуры новые страницы с указанием, что жизнь на каторге всё-таки тяжела!1 У нас только придурки по воскресеньям гуляли, да и те стеснялись.
– А над "Записками Марии Волконской" Шаламов замечает, что декабристам в Нерчинске был урок в день добыть и нагрузить три пуда руды на человека (сорок восемь килограмм!
– за один раз можно поднять!), Шаламову же на Колыме - восемьсот пудов. Еще Шаламов пишет, что иногда доходил у них летний рабочий день до 16 часов! Не знаю как с шестнадцатью, а тринадцать-то часов хватили многие - и на земляных работах в Карлаге, и на северных лесоповалах, - и это чистых часов, кроме ходьбы пять километров в лес да пять назад. Впрочем, спорить ли о долготе дня?
– ведь норма старше мастью, чем долгота рабочего дня, и когда бригада не выполняла нормы, то менялся вовремя только конвой, а работяги оставались в лесу до полуночи, при прожекторах, чтобы лишь перед утром сходить в лагерь и съесть ужин вместе с завтраком да снова в лес.2

Рассказать об этом некому: они умерли все.

И еще так поднимали норму, доказывая её выполнимость: при морозе ниже 50 градусов дни актировались, то есть писалось, что заключённые не выходили на работу, - но их выгоняли, и что' удавалось выжать из них в эти дни, раскладывалось на остальные, повышая процент. (А замерзших в этот день услужливая санчасть списывала по другим поводам. А оставшихся на обратной дороге, уже не могущих идти или с растянутым сухожилием ползущих на четвереньках - конвой пристреливал, чтоб не убежали, пока за ними вернутся.)

И как же за всё это их кормили? Наливалась в котел вода, ссыпалась в него хорошо если нечищенная мелкая картошка, а то - капуста чёрная, свекольная ботва, всякий мусор. Еще - вика, отруби, их не жаль. (А где мало самой воды, как на лагпункте Самарка под Карагандою, там баланда варилась только по миске в день, да еще отмеряли две кружки солоноватой мутной воды.) Всё же стоющее всегда и непременно разворовывается для начальства (см. гл. 9), для придурков и для блатных - повара настращены, только покорностью и держатся. Сколько-то выписывается со склада и жиров, и мясных "субпродуктов" (то есть, не подлинно продуктов), и рыбы, и гороха, и круп, - но мало что из этого сыпется в жерло котла. И даже в глухих местах, начальство отбирало соль для своих солений. (В 1940 г. на ж-д Котлас-Воркута и хлеб и баланду давали несолеными). Чем хуже продукт, тем больше попадает его зэкам. Мясо лошадей, измученных и павших на работе - попадало, и хоть разжевать его нельзя было - это пир. Вспоминает теперь Иван Добряк: "В свое время я много протолкнул в себя дельфиньего мяса, моржового, тюленьего, морского кота и другой морской животной дряни. (Прерву: китовое мясо мы и в Москве ели, на Калужской заставе.) Животный кал меня не страшил. А Иван-чай, лишайник, ромашка - были лучшими блюдами". (Это уж он, очевидно, добирал к пайку.)

Накормить по нормам ГУЛага человека, тринадцать или даже десять часов работающего на морозе - нельзя. И совсем это невозможно после того, как закладка обворована. Тут-то и запускается в кипящий котел сатанинская мешалка Френкеля: накормить одних работяг за счет других. Котлы разделяются: при выполнении (в каждом лагере это высчитывают по своему) скажем меньше 30% нормы - котел карцерный: 300 граммов хлеба и миска баланды в день; с 30% до 80% - штрафной: 400 граммов хлеба и две миски баланды; с 81% до 100% производственный: 500-600 граммов хлеба и три миски баланды; дальше идут котлы ударные, причем разные: 700-900 хлеба и дополнительная каша, две каши, премблюдо - какой-нибудь темный горьковатый ржаной пирожок с горохом.

И за всю эту водянистую пищу, не могущую покрыть расходов тела, сгорают мускулы на надрывной работе, и ударники и стахановцы уходят в землю раньше отказчиков. Это понято старыми лагерниками и говорят так: лучше кашки не доложь, да на работу не тревожь! Если выпадет такое счастье - остаться на нарах по раздетости, получишь гарантированные 600. Если одели тебя по сезону (это - знаменитое выражение!) и вывели на трассу - хоть издолбись кувалдой в зубило, больше трехсотки на мерзлом грунте не получишь.

Но не в воле зэка остаться на нарах...

Конечно, не всюду и не всегда кормили так худо, но это - типичные цифры: по КрасЛагу времен войны. На Воркуте в то время горняцкая пайка, наверное самая высокая в ГУЛаге (потому что тем углем отапливалась героическая Москва), была: за 80% под землею и за 100% наверху - кило триста. А в ужаснейшем убийственном Акатуе в нерабочий день ("на нарах") давали два с половиною фунта хлеба (кило!) и 32 золотника мяса - 133 грамма! В рабочий день - три фунта хлеба и 48 золотников (200 граммов) мяса - да не выше ли нашего фронтового армейского пайка? У них баланду и кашу целыми ушатами арестанты относили надзирательским свиньям, размазню же из гречневой (!
– ГУЛаг никогда не видал её) каши П. Якубович нашел "невыразимо отвратительной на вкус".
– Опасность умереть от истощения никогда не нависала и над каторжанами Достоевского. Чего уж там, если в остроге у них ("в зоне") ходили гуси (!!) - и арестанты не сворачивали им голов.3 Хлеб на столах стоял у них вольный, на Рождество же отпустили им по фунту говядины, а масла для каши - вволю.
– На Сахалине рудничные и "дорожные" арестанты в месяцы наибольшей работы получали в день: хлеба - 4 фунта (кило шестьсот!), мяса - 400 граммов, крупы - 250! И добросовестный Чехов исследует: действительно ли достаточны эти нормы или, при плохом качестве выпечки и варки, их не достаёт? Да если б заглянул он в миску нашего работяги, так тут же бы над ней и скончался!

Какая же фантазия в начале века могла представить, что "через тридцать-сорок" лет не на Сахалине одном, а по всему Архипелагу будут рады еще более мокрому, засоренному, закалелому, с примесями чёрт-те-чего хлебу - и семьсот граммов его будут завидным ударным пайком?!

Нет, больше!
– что по всей Руси колхозники еще и этой арестанской пайке позавидуют!
– "у нас и её ведь нет!.."

Даже на нерчинских царских рудниках платили "старательские" дополнительную плату за всё, сделанное сверх казенного урока (всегда умеренного). В наших лагерях большую часть лет Архипелага не платили за труд ничего или столько, сколько надо на мыло и зубной порошок. Лишь в тех редких лагерях и в те короткие полосы, когда почему-то вводили хозрасчет (и от 1/8 до 1/4 части истинного заработка зачислялась заключенному) - зэки могли подкупать хлеб, мясо, и сахар, - и вдруг, о удивление!
– на столе в столовой осталась корочка и пять минут никто за ней руку не протянул.

Поделиться с друзьями: