Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Австрийский моряк
Шрифт:

Я не помню, на чем именно основывались польские притязания на мой родной город и округу. То ли архиепископ Краковский держал эти земли как фьеф от короля Богемии, то ли епископ Ольмюцкий держал их как фьеф от короля Польши. Да это и не важно — подобно большинству территориальных споров в Центральной Европе этот мог толковаться в любую сторону по усмотрению сторон. Существенный момент заключался в том, что большинство местных поляков, пусть общее их число и составляло одну пятую населения, рассматривали город как принадлежащий Польше. Вернее как город, который должен принадлежать Польше, когда и если та возродится. Польская фракция была малочисленна, но недостаток количества возмещала избытком шума. Мне думается, не будь ее, борьба между немцами и чехами в конечном итоге закончилась бы победой последних. Но всякий раз, стоило очередной схватке — вокруг, скажем, публичной библиотеки, названия улицы, назначения муниципального клерка — стихнуть, как поляки разжигали ее заново, примкнув к проигравшей стороне. Кто-то мог подумать, что им логичнее было объединиться с чехами, братьями-славянами, говорящими на родственном языке, но ничего подобного: поляки побаивались немцев, но презирали чехов как выскочек от сохи.

***

Железная дорога пришла в Хиршендорф в 1878 году, когда ветка Северной эрцгерцога Карла дороги соединила Одерберг с германским Бреслау. Но настоящего здания вокзала пришлось ждать долго, потому что железнодорожная компания обанкротилась и перешла под контроль государства. В конце-концов, когда мне исполнилось восемь, императорское и королевское министерство железных дорог сподобилось снести деревянный амбар, служивший нам до поры станцией. И вот, на его месте был возведен типовой банхоф, сверкающий стеклом и украшенный готовым дорическим портиком, и дело оставалось лишь за торжественным открытием губернатором провинции.

Мой брат Антон и я, в костюмчиках моряков, слушали как играет оркестр и смотрели на красно-белые флаги, реющие на знойном летнем ветру. Все шло замечательно до тех пор, пока супруга губернатора не перерезала ленточку, и официальная делегация не поднялась на платформу в сопровождении мэра и членов городского совета. Помню все как сейчас: хотя я был тогда маленьким ребенком и не понимал смысла происходящего, но по зловещему молчанию толпы сразу уловил, что случилось нечто ужасное. Перед нами стояли два столба, на которых красовалась свеженамалеванная станционная вывеска: «Хиршендорф». Послушался ропот, потом раздался вопль:

— My Cesi nechceme vas «Hirschendorf» [24] !

Развитием стал демонстративный уход чешской и польской фракций муниципального совета, а итогом — потасовка на дворе перед вокзалом, после чего немецких и чешских советников увели, чтобы те могли продолжить дискуссию из противоположных камер в полицейской участке.

В последующие два года Вена, в попытке угодить обеим противоборствующим группам подданных, испробовала все возможные комбинации названий «Хиршендорф» и «Крнава»: «Хиршендорф (Крнава)»; «Крнава (Хиршендорф)»; «Хиршендорф» на верхней платформе и «Крнава» на нижней. В ход пошло даже архаичное «Кронау» в качестве компромисса. Но когда в конце было достигнуто хрупкое соглашение начертать «Крнава-Хиршендорф» на одной платформе, и «Хиршендорф-Крнава» на другой, поляки заявили, что не согласятся ни на что, кроме надписи «Садыбско» на обеих. В один день в сентябре 1896 года перед вокзалом состоялась демонстрация, немецкая и чешская фракции схлестнулись друг с другом, начались волнения, захватившие городскую площадь.

24

«Нам, чехам, не нужен ваш «Хиршендорф»! (чешск)

Для восстановления порядка из казарм вывели солдат — как случилось, то были боснийские мусульмане. Поверх голов бунтующей толпы был дан залп, и официант-итальянец, наблюдавший за событиями из верхнего окна гостиницы, рухнул замертво на мостовую. После этого Вена перестала пытаться подобрать станции имя — с тех пор и до конца монархии и станция, и сам город оставались официально безымянными.

***

Ну и как, можете вы спросить, жилось мне в этом неудобоваримом крошечном сообществе? Боюсь, хуже чем большинству прочих, потому как я был сыном отца-чеха и матери-польки, но говорил на немецком в качестве родного языка. Мой отец, должен признать, по современным меркам был прямым кандидатом в психушку: упрямый, неуравновешенный, педантичный зануда, имеющий склонность без особого повода впадать в приступы внушающего трепет гнева. Но стандарты сегодняшнего дня это одно, а я вынужден сказать, что вспоминаю папу не без симпатии. Бедняга, он имел несчастье родиться наделенным неуемной энергией и организаторскими способностями в стране, питающей к обоим этим качествам глубокое недоверие. Старая Австрия как государство являлась истинным отражением своего правителя: дряхлым, осторожным, болезненно пессимистичным и убежденным в том, что любые перемены к худшему. Отсюда проистекал закономерный вывод, что для страны опаснее всего люди, желающие перемен. О таких с неодобрением отзывались как о «Frechdachs» — молодых нахалах. Мой отец сполна соответствовал этому определению, и если что вызывает удивление, так это насколько высоко удалось ему продвинуться по служебной лестнице в императорском и королевском министерстве по делам почт и телеграфа.

Мой родитель появился на свет в 1854 году в деревне Штрхнице, близ Колина в восточной Богемии в семье крестьянина достаточно зажиточного, чтобы отправить сына в школу. В четырнадцать он стал клерком-телеграфистом в Троппау, а ко времени моего рождения дослужился, благодаря величайшей работоспособности и энергии, до заместителя почтмейстера округа Хиршендорф. Мне он помнится как коренастый, крепкого сложения мужчина со стрижкой «ежиком» и густыми черными усами — типичный австрийский провинциальный чиновник конца девятнадцатого века, если судить по манерам и одежде, но обликом по-прежнему сильно напоминающий чешского селянина.

Характер отца можно описать как тяжелый: ничто не могло рассмешить его, а любой пустяк грозил спровоцировать у него такую вспышку гнева, что у человека менее крепкой конституции могло бы приключиться кровоизлияние в мозг. Мы с Антоном изрядно его побаивались. Но оглядываясь назад, я сомневаюсь, что этому следует удивляться. В те годы отцам полагалось быть самодержцами, эдакими уменьшенными копиями обитающего в Хофбурге императора, и думаю, мы сильнее удивились бы, если папа затеял с нами веселую возню на коврике перед камином или попытался поговорить по душам. Достаточно сказать, что по своему разумению и меркам тех дней, он был ответственным и заботливым родителем.

Да и веселью в нем взяться было неоткуда, по меньшей мере, в плане семейной его жизни. Хоть о мертвых плохо не говорят, я должен сказать правду о нашей матери, которая была одним из самых скучных, бездеятельных и совершенно бесполезных созданий, которым Господь позволял когда-либо потреблять кислород. Вопреки итальянской фамилии Мадзеотти, происходила она их обедневшего польского рода, обитавшего в Кракове. Предок Мадзеотти приехал из Италии в семнадцатом веке, чтобы строить церкви в южной Польше. Он женился на местной, осел и обзавелся детьми. Кроме фамилии, он ничего не завещал потомкам, бывших живым воплощением польской дворянской интеллигенции: людьми довольно обходительными, приятными на внешность на свой белокожий, светловолосый и голубоглазый лад, поверхностно образованными, но в остальном лишенными воли, энергии и здравого смысла, которые необходимы любой семье, намеренной продолжать свою историю. Единственным ее членом, в котором сохранилась хоть тень этого качества, была моя бабушка Изабелла Мадзеотти из рода Красноденбских, как она предпочитала себя величать.

Эта жуткая старая гарпия была младшей дочерью польского аристократического клана, жестоко угнетавшего крепостных в обширных степях Украины. Так продолжалось до восстания польской шляхты против Австрии летом 1846 года, когда вся семья была зверски убита рутенскими крестьянами, а родовой дом, вернее, небольшой дворец, если судить по гравюрам, был сожжен дотла. Неизменно более сообразительная, чем остальные сородичи, бабуля скинула кринолины и улизнула в лес, где ее постигла бы та же судьба, если не кожевник-еврей, который спрятал девочку под грудой шкур в своей подводе и тайком провез в город. Она укрывалась в его доме, пока волнения не поутихли настолько, что появилась возможность сбежать в Краков.

— Только представьте, — говаривала она нам, еще мальчишкам, и голос ее дрожал от ярости. — Только представьте себе: польская дворянка, вынужденная ехать в телеге грязного еврея под кучей вонючих шкур, а потом жить в его доме и даже, — тут она вздрагивала, — сидеть за одним столом с его жуткой женой в парике и вульгарными рыжими дочерями. Удивительно, как я вообще это выдержала?

Однажды я набрался дерзости и заметил, что ей следует быть очень даже благодарной этому кожевнику, раз тот отважился везти ее так долго среди шаек вооруженных украинских крестьян, которые с евреем разделались бы с такой же легкостью, как с польским магнатом. Не успели эти слова сорваться с моих уст, как от мощной затрещины я полетел в другой конец комнаты.

— Бессовестный негодяй! — взвизгнула бабуля. — Сын богемской свиньи, вылезшей в люди, ты ни в жизнь не поймешь, что значит честь для польской шляхты!

При всем том, в результате жестокой резни Изабелла в свои семнадцать превратилась в завидную наследницу, и пару лет спустя вышла за моего деда Александра Мадзеотти, философа и поэта-любителя из Кракова.

О дедушке у меня прежде всего сохранилось воспоминание как о человеке, сумевшем достичь почти сверхчеловеческой праздности. То была лень, возведенная в степень духовной практики. Когда мы с братом гостили у них, то могли сидеть часами и наблюдать, когда же дед проявит хоть малейшие признаки жизни — даже делали ставки на то, как долго он еще не моргнет. Александр был мужчиной видным, на несколько мрачноватый лад, и явно вполне устроил опекунов моей бабушки в качестве соискателя ее руки. Молодые поженились и произвели на свет пятерых детей, рождение которых разделалось долгими промежутками времени. Последнее, думается, происходило скорее по причине рассеянности и недостатка инициативы, чем благодаря осознанному планированию семьи. Что до занятий, то дед мой, получив в Ягеллонском университете дипломы юриста и философа, не работал ни единого дня. Торговля или промышленность в те годы не считались занятиями достойными польского дворянина, а военную или гражданскую службу австрийской короне он отверг как не подобающие патриоту Польши. И вот всю оставшуюся бесполезную жизнь дед посвятил пустой болтовне на темы политики и искусства в краковских кофейнях, да любил седлать своих коньков, вернее одного конька.

Поделиться с друзьями: