Австрийский моряк
Шрифт:
Короче говоря, он решил, что Германия — будущий властелин мира, а немецкий — язык будущего. А решив, взялся с присущими ему скрупулезностью и энергией менять свою национальную принадлежность. В течение нескольких месяцев чешский и польский были категорически запрещены у нас в доме. Старая Ганнушка перестала бы быть нашей мамкой, да только ни одна немка не соглашалась работать за такие деньги. Поэтому ей разрешили присматривать за нами, при условии, что мы будем постоянно говорить только по-немецки. Как обычно, Ганнушка отнеслась к этому как к веселой шутке, и вскоре мы, вопреки приказу, уже сформировали тайный кружок говорящих по-чешски. Папа понятия не имел, что до замужества Ганнушка была служанкой во многих местах в северной Германии. Для нее ничего не стоило обучить меня и Антона самым невнятным и жутким немецким диалектам, а после чего сидеть за обеденным столом в воскресенье и потешаться над тем, как мы с братом ни с того ни с сего начинаем говорить с гамбургским или берлинским акцентом, а то и на невообразимом фрисландском наречии.
Старая Австрия не преследовала на национальной почве, но испытывала сильное недоверие к национализму, и германская его разновидность не была исключением. Вскоре внезапный энтузиазм отца ко всему немецкому, или «прусскому», как это называлось в Австрии, начал создавать проблемы в отношениях с начальством. До точки конфликт дошел в 1896 году, во время смуты вокруг железнодорожной станции, когда отцу пришло в голову подтолкнуть к использованию названия «Хиршендорф» административными методами: он попросту приказал сортировщикам на почте возвращать все письма с адресом «Крнава», «Садыбско» или даже «Кронау» отправителю. Последовал выговор: за отцом сохранили работу и должность, чтобы не злить местную немецкую фракцию, но ему дали понять, что на повышение или перевод в другой округ рассчитывать не стоит.
Из рассказанного выше вы можете сделать вывод, что ни Хиршендорф в 1890-е годы в целом, ни наш дом в частности не являлись самым здоровым местом на свете для взросления двух мальчиков. Но в бытность детьми мы попросту не замечали этих неурядиц, и лишь когда возраст наш начал выражаться двумя цифрами, перед нами стала приоткрываться вся нелепость окружающей среды. В моем случае потеря невинности пришлась на 1896 год, когда я пошел в гимназию кронпринца эрцгерцога Рудольфа. То было мрачное строение из оштукатуренного кирпича, похожее на тюрьму и с внутренним мощеным двориком, неизменно запертым, вид которого навевал мысли об установленной посредине виселице. Без малейшего удовольствия вспоминаю я безрадостные коридоры с выцветшей краской на стенах, которая на уровне метров полутора от пола была истерта бесчисленными плечами учеников, бредущих с одного скучного урока на другой, и гулкие лестничные пролеты с деревянными перилами, липкими от впитавшегося за поколения пота с юношеских ладоней. Полученное мной образование было, без сомнения, всесторонним в своей концепции. Но с глубоким креном в классику: очень много латыни и греческого, которые я терпеть не мог, хотя языки всегда давались мне легко, и вбивалось нам в голову скучающими учителями, отбывающими тут пожизненную каторгу. Зимой в классных комнатах было темно и холодно как в тюремной камере, летом окна, которые никогда не открывались, завешивали белой бумагой, чтобы мы не глазели на кружащих в небе ласточек.
И все же, тут нет ничего такого. Школы всегда были местом малоприятным, и я даже рад, что протирал штаны там, а не в одной их тех тюрем строгого режима, учиться в которой мне бы довелось, родись я в Англии. Нет, проблема гимназии эрцгерцога Рудольфа заключалась скорее в том, что царящее в городе напряжение просачивалось и в жизнь учеников. Мальчики, которые были бы просто задирами, становились немецкими задирами-националистами (дети чешских националистов ходили в новую гимназию Палацкого в другом конце города), а ябеды и доносчики — националистическими ябедами и доносчиками.
С нашей чешской фамилией и внешностью мы с братом сделались естественными мишенями для нападок, но были парнями крепкими и способными постоять за себя. Больше всех страдали поляки, которых было меньшинство, ну и конечно евреи, которые помимо прочих грехов провинились еще и в том, что были умнее прочих.
Не помню, когда в первый раз меня осенила идея уплыть прочь из этой затхлой лужи ненависти. Знаю только, что с течением лет душная, замкнутая атмосфера города казалась мне все более гнетущей. Оглядываясь назад, я думаю, что немалую роль сыграли приключенческие романы для юношей, которые как раз вошли тогда в моду: переводные Райдер Хаггард, Баллантайн и Дж. А. Генти (всех я читал взахлеб) и немецкий писатель Карл Май. С одиннадцати лет я одну за другой поглощал истории о темной Африке, Южной Америке и океанах всего мира. Вскоре в моей комнате появился глобус, карты на стенах, а на полках — все книги про морские путешествия, какие могли добыть мои карманные деньги и дружеская помощь еврейского книгопродавца герра Циновера. Я пробовал изучать навигацию, и получил официальное предупреждение, когда брал полуденные измерения при помощи самодельного секстанта на вершине замкового холма, от жандарма, решившего, что я шпион. Запах океана добивал до моих ноздрей через сотни миль сосновых лесов и картофельных полей, отделяющих Центральную Европу от побережья. Потом наступило лето 1897 года. Отец выручил некоторую сумму на берлинской фондовой бирже, и смог позволить себе семейный отпуск. В качестве места был выбран модный адриатический курорт Аббация. Мне никогда этого не забыть. Вот я сижу у окна купе, пока наш поезд стучит колесами, направляясь к Фиуме, и тут перед нами распахивается безбрежный голубой простор. Потом неописуемый момент: я бегу по променаду перед нашим отелем и впервые опускаю руку в новую для меня стихию. Вполне возможно, я был первым Прохазкой, увидевшим или попробовавшим соленую воду с конца ледникового периода. После этого крещения дальнейший вопрос о будущей моей карьере уже не стоял.
Реальные поползновения отправиться в море с нарастающей силой стали проявляться у меня годам к тринадцати. Я подумывал сбежать в Гамбург и поступить на судно юнгой, но детали этого дела так размыто описывались в романах, которые я читал, что идея была отброшена как невыполнимая. Нет, я должен стать настоящим, полноправным моряком. Но как? Несомненно, этот вопрос стоило поднять за обедом с отцом в воскресенье, когда он будет пребывать в редком для него настроении, близком к добродушному.
То был обычный воскресный обед, после мессы и концерта. Антон и я сидели прямо, облаченные в самые нарядные костюмы. Мать наша страдала от депрессии и удалилась в свою комнату. Отец занимал место во главе стола, напоминая миниатюрный, но вполне действующий вулкан, во фраке и воротничке таком безжалостно тугом, что он походил скорее на медицинское приспособление, чем на предмет одежды.
Пока родитель распространялся на тему последних преобразований в почтовой службе Германской империи, все прочие, как обычно, хранили уважительное молчание. Отец прервался, чтобы налечь на еду: свиную отбивную в посыпке из тмина и квашеную капусту, и я воспользовался возможностью, чтобы изложить петицию нашему домашнему тирану.
— Отец, с вашего позволения…
Он поднял взгляд, и в присущей ему манере впился в меня одним, полускрытым тяжелым веком, глазом.
— Говори.
— Отец, я хочу пойти в море.
— Что?
— Хочу пойти в море. Стать моряком.
Эффект этих слов был похож на попадание в корабль крупнокалиберного снаряда — та же зловещая пауза в долю секунды между моментом, когда снаряд пробивает броню, а затем взрывается внутри корпуса, поджигая краску и раскаляя сталь до пугающего тускло-красного мерцания. Глаза его выкатились, вилка упала на тарелку. Он поперхнулся и закашлялся, так что вынужден был глотнуть пива. Я вжался в стул, ожидая, когда на меня обрушится свирепый ураган гнева. Но ничего не произошло — папа только извинился едва слышно, встал из-за стола и ушел, не проронив больше ни единого слова. Мы не видели его весь день, и только в восемь вечера он вызвал меня в себе.
— Я не ослышался, что ты желаешь стать моряком?
— С вашего позволения, батюшка, вы не ослышались. — Я снова съежился, ожидая бури, миновавшей меня за обедом. И в очередной раз ошибся.
— Ну хорошо, — только и раздалось в ответ. — Это все, можешь идти.
Только тут начал я понимать, что происходит — отец просто оказался не способен переварить полученную информацию. С равным успехом я мог объявить о намерении сделаться производителем квадратных кругов. Вам не стоит упускать из виду, что из всех великих держав тех дней Австро-Венгрия меньше прочих думала о море. Большинство людей смутно осознавало факт, что у монархии имеются военно-морские силы, а также довольно внушительный торговый флот. Но их мало кто видел, представлял, чем они занимаются или знал кого-нибудь, кто служил на них. Заяви я, что собираюсь стать цирковым канатоходцем или играть на мандолине, отец впал бы в ярость, потому как был в цирке (однажды) и терпеть не мог звука мандолины. Но у него не имелось даже приблизительного понятия о мореплавании, или о том, как можно посвятить себя этой профессии. Впрочем, папа мой был человеком рассудительным, и на следующий день обратился за советом к единственному доступному источнику — майору на половинном жаловании по фамилии Кропочек, с которым играл каждую неделю в бильярд. Герр Кропочек служил одно время в Триесте, но мнение об императорском военном флоте у него сложилось в высшей степени нелестное. Укомплектован он, по словам майора, шайкой предателей-итальянцев, вполне вероятно приверженцев противоестественного греха, и немытыми славянами из племен Далмации, питающихся исключительно сардинами и полентой.
Результатом беседы стала череда вулканических вспышек, в ходе которых отец заверил, что предпочтет видеть меня болтающимся в петле в ольмюцкой тюрьме, чем в составе флота. На время вопрос оказался закрыт. Но потом родитель прочитал статью в махровом пангерманистском журнале «Дас Фольк». Автором ее был некий профессор Тречов, эксперт по «вельтполитик» и национальным проблемам современной Европы. В статье категорически утверждалось, что великим историческим врагом немецкого народа является Англия. Этот архипелаг населен отбросами северных племен и стремится не допустить Германию к мировому океану. Согласно многоученому герру профессору, Франция и Россия суть всего лишь орудия в руках англичан и их могучего флота, поэтому когда придет День, у Германии должен быть свой флот, даже более могущественный, способный раз и навсегда уничтожить этих пиратов и отступников расы. Статья эта дала отцу пищу для размышления: быть может, мне все-таки суждено стать морским солдатом Великой Германии? Но только не служба в смехотворном австрийском флоте — место для меня есть лишь в военно-морских силах Германской империи. И вот, в ноябре 1898 года папа поехал в Берлин с расчетом убедить министра позволить мне поступить и императорское военно-морское училище в Мюрвике.
Вернулся он пару дней спустя в адски скверном настроении, и с тех пор упоминание про тот визит в Берлин было запрещено под страхом смертной казни. Лишь много лет спустя я отчасти выяснил, что тогда случилось. В Каттаро я познакомился с офицером германского морского штаба, который в тот судьбоносный день был еще совсем молодым лейтенантом в рейхсмаринеамт.
— Прохазка? — говорит он. — Забавно. Помнится, один малый с такой же фамилией приходил на аудиенцию к старине Альвенслебену, при штабе которого я служил. Малый тот был чудной — австрийский почтальон или что-то в этом роде, с резким чешским акцентом. Хотел, чтобы мы приняли его сына в морскую академию. Кричал и возмущался, но мы, ясное дело, указали ему на дверь. Не примите на свой счет, Прохазка, но министр сказал ему, что германский флот — для немцев, а не для кого угодно. У нас хватает проблем со своими поляками, так зачем нам еще славяне на кораблях?