Австрийский моряк
Шрифт:
Вот так, немецкий ультра-националист по убеждениям был унижен и поставлен на место немцами за свою принадлежность к славянам. В итоге, однако, это происшествие обернулось мне на пользу. Как опустивший голову перед нападением бык, мой отец мог смотреть перед собой только одним глазом, и вместо того, чтобы заставить забыть о морской карьере сына, этот отказ только заставил его еще упрямее добиваться своего. Меня не берут в германский флот? Ну хорошо, пусть будет австро-венгерский. Соответствующие прошения были направлены в военно-морской департамент военного министерства в Вене и в императорскую и королевскую Морскую академию в адриатическом порту Фиуме. Из последней ответили, что если я успешно сдам экзамены в 1900 году, то буду зачислен в качестве кадета, а после четырех лет учебы могу поступить в К.У.К. Кригсмарине. Военное министерство, в свою очередь, изъявило готовность оплатить мое обучение, при условии что по его завершению я пойду на флот.
Вступительные экзамены в Морскую академию славились как строжайшие — не удивительно, ведь ежегодный набор состоял всего из тридцати или около этого кадетов. Сдавали математику, физику, химию, географию, немецкий и один из языков монархии. Ни одна из дисциплин не вызывала у меня особых опасений, нужно было только подтянуть кое-что. Единственное, что нас с отцом беспокоило, так это английский — предмет обязательный и первостепенный, ведь в те дни Британия не только правила морями, но и печатала большинство навигационных карт и справочников. Номинально английский в гимназии эрцгерцога Рудольфа преподавался, но на самом деле скорее просто значился в расписании, потому как вел его у нас учитель просто вопиющей некомпетентности, некий герр Гольц.
Это был крупный, грузный мужчина лет под сорок, похожий на самодельный шкаф. Вечно запыхавшийся, растрепанный, он казалось, постоянно разыскивает какую-то пропажу или опоздал на поезд. Ему не только не под силу было обеспечить дисциплину в классе, Гольц принадлежал к тем несчастным субъектам, одно присутствие которых провоцирует на бунт и шалости даже примерных во всех прочих случаях учеников. Да и владение им английским не соответствовало даже скромным меркам северной Моравии в конце 1890-х гг. Единственное, что осталось у меня в памяти от его науки, это как он однажды вывернул фразу «on sunday i shall write to my sister» в «an suntag, i ham go riding mei schwister». Обращаясь к прошлому, я нахожу вполне вероятным, что герр Гольц мог быть простым самозванцем. Звуки, которые слетали с его губ, в тех редких случаях, когда мы могли их расслышать посреди гомона, вполне могли оказаться монгольскими, все равно их никто не понимал. Один семестр с нами в классе учился мальчик, проживший несколько лет в Чикаго, у эмигрировавших в Америку дяди и тети. Он придерживался мнения, что злосчастный герр Гольц суть обычный обманщик.
Все это было бы забавно, если бы не тот факт, что наука герра Гольца почти наверняка обещала мне провал на вступительном экзамене в Морскую академию, предусматривавшем не только два письменных задания на английском, но и навевающее оторопь часовое собеседование. Нужно было что-то предпринять, и быстро. По счастью для меня, это «что-то» материализовалось в виде впечатляющей фигуры мисс Кэтлин Догерти, выпускницы Королевской музыкальной академии.
Мисс Догерти вошла в наш дом осенью 1899 года в качестве гувернантки с особой задачей обучения английскому. Сознавая, что мой английский плох, а время поджимает, отец взялся за дело с присущей ему энергией, и разместил объявления об учителе с проживанием в газетах вплоть до самой Праги и Брюнна. Выказал он и немалую долю врожденной крестьянской сметки, сообразив, что девять месяцев моего живого обучения станут заодно хорошим вложением в моего брата, который склонялся к армейской карьере, и со знанием языков мог рассчитывать на штабную должность, а то и на пост военного атташе. План-то замечательный, но как его осуществить? В итоге, острая нехватка носителей английского в такой провинциальной дыре как Хиршендорф привела к тому, что у нашего родителя не осталось права вдаваться в характер и историю единственной персоны, откликнувшейся на предложение. Если называть вещи своими именами, хоть я тогда их значения и не понимал, мисс Догерти была из «падших женщин». Впрочем, народ в Хиршендорфе обиняков не любил, и ее величали попросту «ирландской шлюхой». Не подвергался скрупулезному исследованию и вопрос национальной принадлежности. Девушка говорила по-английски и являлась подданной королевы Виктории, а этого, с точки зрения отца, было вполне достаточно. На диво неосведомленный о мире за пределами Австрии, папа полагал, что любой уроженец Ирландии, говорящий по-английски, должен считаться англичанином, так же как говорящий по-немецки житель Венгрии почитает себя немцем, а не венгром.
— Будь она ирландкой, то и говорила бы по-ирландски — рассудительно заметил он. — А раз по-английски, значит англичанка.
Но кем бы ни была мисс Кэтлин Догерти, то уж точно не англичанкой. На момент появления у нас ей было примерно тридцать пять. Родилась она в Маллоу, в графстве Корк, училась музыке в Дублине, потом в Королевской академии в Лондоне. Затем ухала в Лейпциг, где оказалась под началом у Брамса — в буквальном смысле, если верить сплетням, — затем стала любовницей композитора Вальдштейна, а после него целого ряда тогдашних центрально-европейских сочинителей музыки, а закончила содержанкой князя фон Регница. Глядя на нее, не составляло труда понять причину такой карьеры. Скорее миловидная, чем красивая, мисс Кэтлин обладала тем не менее привлекательной внешностью: точеные, правильные черты лица, густые волосы цвета воронова крыла (к тому времени уже начинавшие немного седеть), и волнующий взгляд, который вкупе с орлиным носом и острым подбородком придавал ей неуютное сходство с хищной птицей, реющей в поисках очередной добычи. При князе она продержалась два года, и обитала по большей части в Биарице и в Локарно, но в последнее время осела в замке Регниц, откуда была изгнана после бурной ссоры. На жизнь ей пришлось зарабатывать уроками игры на пианино.
Удивление вызывает то, как ухитрился князь прожить с ней целых два года, так как мы с братом быстро убедились, что у нашей гувернантки не все дома. Мисс Догерти обладала большим умом, страстной натурой и изрядным музыкальным талантом. Она даже сочинила трехчасовую патриотическую оперу под названием «Финн Маккул», представление которой — единственное, и с быстро пустеющим залом — состоялось в Дрездене несколькими годами ранее. Однако как и польская моя бабушка, мисс Кэтлин была склонна впадать в приступы самого яростного гнева. Но в случае с бабулей барометр начинал падать за несколько часов, тогда как у нашей гувернантки торнадо неизменно обрушивался посреди безмятежно синего неба. Она не стеснялась в выражениях, курила сигареты и употребляла спиртное.
При всех этих недостатках, в последующие девять месяцев мисс Догерти стала дня нас по-настоящему ценным приобретением. Ее методика преподавания английского была проста: она попросту отказывалась общаться с нами на любом ином языке, хотя немецкий ее был безупречен, а чешский вполне сносен. Подозреваю, что с любым другим педагогом эта политика принудила бы нас к угрюмому молчанию. Но Кэтлин не походила ни на одного из взрослых в этом населенном занудами и маньяками скучном маленьком городке. Это был яркий, роскошный ходячий цирк из шуток, ужимок, импровизированных стишков, приправленный божественным талантом использовать острый как бритва язычок, чтобы взрезать покров на набитых опилками колоссах, попиравших наш детский мир. К исходу девяти месяцев я овладел английским со свободой, обеспечившей мне балл с отличием на вступительном экзамене в Морскую академию. Единственным изъяном, как мне указали, было присутствие в моей речи сильного ирландского акцента. Чтобы избавиться от него, мне потребовались долгие годы.
Последние дни августа 1900 года застали меня за приготовлениями к отъезду из Хиршендорфа/Крнавы/Кронау/Садыбско. Едва ли город был озабочен неминуемой разлукой со мной — национальности снова грызлись, на этот раз по вопросу назначения муниципального работника, осуществляющего отлов собак, — и пребывал в стадии глухого брожения. Все стены были заклеены плакатами, солдат отозвали из увольнительных, жандармы патрулировали улицы с винтовками за плечом. Так или иначе, вещи мои были упакованы, железнодорожный билет до Фиуме заказан, а городской портной пошил на меня форму кадета Морской академии — из книги шаблонов, потому как вживую такой никогда не видел. Сам я пребывал в нервном возбуждении, и огорчался только перспективе расставания с братом. Антону предстояло проучиться в школе до семнадцати лет, а затем поступить а армию в качестве кандидата офицерскую должность. Работа мисс Догерти подошла к концу, разумеется, но отец разрешил ей пожить в доме, пока она не уладит вопрос с переездом в Прагу, следующий свой порт захода.
В шесть часов утра в пятницу мне полагалось прибыть на безымянную станцию с расчетом сесть на поезд до Одерберга, откуда я поеду в Брюнн, а затем в Вену и Фиуме. Чемоданы привезли накануне вечером на тележке носильщика, поэтому в двух фиакрах, поданных к дому на Ольмюцергассе, расположились только члены семьи. Отец устроился в первом, и как обычно распекал кучера за то, что тот едет то слишком быстро, то слишком медленно. Мать сидела рядом со мной, утирая глаза, а Антон, которому предстояло провожать меня до Одерберга, напротив. Ганнушка, Йозеф и мисс Догерти заняли второй фиакр. Мы прогрохотали по городской площади, и провожали нас только скучающие жандармы да официант, на минуту прекративший сметать националистические памфлеты и битое стекло с террасы кафе «У Белого Льва». Оставив позади мост и обрамленную тополями дорогу к станции, мы вышли и поднялись на верхнюю платформу. Отец прочистил было горло, собираясь произнести речь, но мы припоздали, и уже показался поезд, пыхтящий по линии от Оппельна в облаке пара и угольного дыма. Мать чмокнула меня на прощание со страстью человека, наклеивающего марку на конверт, Ганнушка поцеловала и разревелась, сунув мне в руку медальон с изображением Божьей матери Кутно-Горской (он до сих пор на мне, истершийся за годы почти до блеска). Старый Йозеф тоже расплакался и едва не содрал мне кожу на щеке заросшим жесткой щетиной подбородком. Что до мисс Догерти, та поцеловала меня куда более смачно, чем считалось приличным в те годы, и попросила вспоминать про нее, когда я буду встречаться с девушками во время побывки на берегу. Потом мы с Антоном забрались в купе и замахали в окошко, а начальник станции в фуражке с красным околышем звонил в посеребренный колокольчик. Вскоре провожающие остались позади, а затем и вовсе скрылись из виду, когда поезд вошел в углубление, прорезанное между холмами.
Вот так окружной городок Хиршендорф (он же Крнава, он же Садыбско, он же Кронау), выпал из моей жизни. Конечно, я приезжал время от времени, все реже по мере того как текли годы, и знакомые по моему детству люди либо переселялись, либо умирали. Последний раз я был там, кажется, в 1919 году, на похоронах отца. А что до самого города? Тщетно будете вы разыскивать его на карте. В 1918, после распада монархии, он стал частью новой Чехословацкой республики. Затем был оккупирован сначала поляками, потом немецкими фрайкорами [26] , затем снова занят чехами. Те сохраняли его за собой до Мюнхенского кризиса 1938 года, когда город снова взяли поляки, у которых он оставался одиннадцать месяцев, пока поляки в свою очередь не пали перед нацистской Германией. Тогда Хиршендорф влили в Великий Рейх. В апреле 1945 года он был включен в линию «Фестунг Нордмеерен» и сделался сценой недельной обороны дивизии СС против наступающих русских. Обороны столь упорной, что к исходу сражения в городе не осталось ни одного целого кирпича. Несколько дней спустя немцы капитулировали, а то немногое, что осталось от города, взлетело на воздух в результате взрыва огромного склада боеприпасов в пещере под замком. Это поставило окончательную точку в затянувшемся хиршендорфском вопросе, потому как в 1947 году новое чехословацкое правительство попросту сгребло бульдозерами все, что осталось от построек, в оставшийся после взрыва кратер. Поверху залили бетон и построили завод имени Сланского [27] . Когда Сланского повесили, название поменяли на Новотнин. Года три тому назад, в Илинге, один молодой польский инженер навещал своего престарелого родича и рассказал, что был в тех местах прошлым летом. По его словам, от города, в котором я родился, не осталось ни кола, ни двора. Похоже, что единственным уцелевшим в округе зданием постройки до 1945 года является маленькая железнодорожная станция с дорическим портиком и двумя стеклянными козырьками над платформами.
26
Военизированные добровольческие подразделения, боровшиеся после Первой мировой войны за вхождения части славянских территорий в Германию.
27
Рудольф Сланский (1901-1952) – чехословацкий государственный деятель, генеральный секретарь компартии Чехословакии. Казнен по обвинению в заговоре.
Глава восьмая
Ну ладно, довольно с меня воспоминаний о детстве, давайте вернемся к мировой войне. Постойте-ка, на чем мы остановились? Ах да, на июле 1915, кажется. Месяце, в котором мы потопили итальянский броненосный крейсер. Я едва не получил рыцарский крест ордена Марии-Терезии, высшую военную награду Австрии, но все равно обнаружил, что стал своего рода национальной знаменитостью. Я не мог сесть в поезд или выйти на улицу провинциального города без того, чтобы люди не обступали меня, пожимая руку или прося автограф. Что до моего храброго экипажа, то на время, пока тяжело поврежденная при столкновении U-8 стояла на ремонте в военно-морской верфи Полы, он получил заслуженный месячный отпуск. Я этот месяц провел в Будапеште, в гостях у семьи моего старшего офицера Белы Месароша. Именно там меня представили его двоюродной кузине, графине Елизавете Братиану. Ей предстоит сыграть весьма весомую роль в последующей части моей истории, если я доживу, чтобы поведать ее. Но пока еще рано.