ЖАНРЫ

Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:

А Браун, оказывается, был впечатлён, – вытащил потом из редакционного вороха пучок рукописей, предложил посмотреть. Новые переводы из Рильке! Я в них вцепился, выпросил до завтра на дом и ночью переписал их себе в тетрадку: то были переводы Сергея Владимировича Петрова из «Часослова» и «Новых стихотворений». О нём я прежде ничего не слыхал, тем более как об оригинальном поэте, но и как переводчик он заслуживает слёз благодарности и восклицаний восторга, хотя бы вот за эту строфу, зазвучавшую по-русски:

Есть в жизни добро и тепло,у ней золотые тропинки.Пойдём же по ним без запинки.Жить, право же, не тяжело.

Строчки, ставшие на годы вперёд моим заклинанием, равновесным и целительным ответом мастера на 66-й сонет Шекспира!

Вскоре и сам Сергей Владимирович обнаружился, прослышав о своём горячем поклоннике. Всё ещё поражённый в правах, этот с виду ничем не примечательный всезнаец и словесный виртуоз жил где-то под Новгородом, а в Питер наезжал лишь по литературным делам, которые, впрочем, у него никак не налаживались. Рильке в «Звезде» продолжал удивлять совершенствами лишь особый круг посетителей отдела, но не читателей, а ведь Петров перевёл уже весь «Часослов», да как! «Сам в рубище, а конь в рубинах!» – с гордостью повторял он оттуда строку, похожую на его автопортрет. А тут ещё возьми и выйди в Гослите отдельной книжкой перевод Татьяны Сильман. Конечно, Рильке и в нём узнаваем, но насколько же бледен! А вот – ещё большее недоумение, на грани двусмысленного непоправимого чуда: Дмитрий Дмитриевич Шостакович глянул в ту книжку одним глазом, нахохленно клюнул и выхватил «Лицо мёртвого поэта», сунув его в 14-ю симфонию наряду с другими переводами и подлинным Кюхельбекером. Гений, конечно. В музыкальном отношении – небесно, и за Кюхлю спасибо, но к чему эти небезусловные переводы, неужели у своих ничего подходящего не нашлось?

Рильке мне был нужнее всего и, наверное, другим таким же, «в пустыне мрачной» влачащимся, ибо он утолял. В данном случае – через переводы Сергея Владимировича. Тот переводил и с других языков – немного из великих французов и, считаясь специалистом по скандинавским языкам, очень много – из средневековых скальдов. Здесь он давал себе волю: играл, виртуозничал словами, словно гантелями, а возможно, и мистифицировал – поди проверь. Но скальды эти жажды не утоляли, да и не помогли искуснику пробиться, растолкав невежд, к издательским годовым планам. Наоборот, вовсе даже не невежды, его коррумпированные соперники пускали в ход против конкурентов всё, что ни попадётся: фамилию, имя, отчество, рост, вес, цвет глаз, пол, возраст, национальность, партийность, семейные связи, рекомендации, взятки, а в случае Сергея Владимировича, конечно, и его былую политическую неблагонадёжность.

Я-то с этой индустрией был лишь «ребячески связан»: ещё на ранних порах мне хорошо врезали под дых дорогие собратья, так что многого о закулисной стороне дела мне не пришлось узнать, но хорошо бы кому-нибудь из знающих рассказать внятно и непредвзято, что там, в самом корыте и около, творилось и кишело. Кое-что есть на эту тему в честных по тону воспоминаниях Семёна Липкина, но и они зияют самоцензурой, а, возможно, и родственными или корпоративными изъятиями.

Всё же удалось Петрову пробиться в печать целою книгой переводов, но не в стихах, а в прозе. То была прелестная историческая повесть «Фру Мария Груббе» о простой и чистой душе в обстоятельствах непростых. Её автор Йенс Петер Якобсен был с нежностью упомянут в записках Рильке, и эта датская «Фру», действительно, воспринималась как сестра его женским характерам в «Мальте Лауридс Бригге». Скорей всего, конкуренты Петрова отпали сами из-за немыслимой трудоёмкости перевода. В книге – несколько стилистических слоёв: повествовательный, разговорно-куртуазный, простонародный и эпистолярный, с переносом всего этого аж в XVI век. В нашей литературе такую сложную стилистику можно найти только у Тынянова. Сергей Владимирович же, во-первых, сумел этот текст адекватно прочесть, а затем и найти лексические аналоги в русском языке, но не XVI века, а двумя столетиями позже, соответственно нашему известному отставанию от Европы, и получился шедевр!

* * *

С ним самим я познакомился у Елены Шварц, с которой тогда эпизодически задружил. Так же, наверное, как и Сергей Владимирович. Не знаю уж, подпал ли он, при его уже некоторой престарелости, под обаяние её женских, а по манере почти подростковых чар, но меня он воспринимал несколько сопернически. Например, прочитал я ему свою «Обнажённую», а он в ответ – целую галерею «Женских портретов», весьма даже пылких, хоть я и не поручился бы, что все они писаны с натуры. Или: заговорили однажды о полифонии, я продемонстрировал одну из своих стихотворных фуг. Оказалось, что и этот приём ему не в новинку. Принёс показать расписанные разными чернилами чуть ли не партитуры, и не двух-трёхголосые, а четырёх, и пяти, и окончательно «добил» меня семиголосой поэмищей, которая так и называлась «Семь Я», где были представлены все ипостаси личности – от аза до последней буквы алфавита. И содержательно, и умно, и образно, а о качестве рифм и говорить не приходилось, но вот именно музыки-то полифония эта не добавляла: слишком уж слышны были стук клавишей и скрип педалей. Сергей Владимирович этого не замечал, а спорить с ним было всё равно, что с Брокгаузом (или Эфроном). Я и не спорил.

– Что нового? – спросил я его как-то при встрече.

– Сова! – ответил он вовсе не по-французски. – Мы с сыном завели в доме сову.

– Мрачная птица...

– Нет, отнюдь. Ласковая, как кошка.

О сыне он упоминал по поводу и без – от одного, видимо, удовольствия. И вот, увы, стряслась беда: сын его утонул в реке Великой. На Сергея Владимировича, вероятно, в ту пору было страшно смотреть. Да он и пропал надолго. А после, чтоб не бередить его горя, о подробностях я не расспрашивал. К его положению подходило больше всего тютчевское «Всё отнял у меня казнящий Бог...» Действительно: искалеченная «кремлёвским горцем» судьба, причём с молодых лет и на всю жизнь, врождённая неказистость, мыканье по ссыльным поселеньям, бедность, убогий быт, а теперь ещё и потеря сына. Было отчего возроптать, как библейскому Иову. Так он и поступал: в переводах молился, а в собственных стихах роптал и богоборствовал.

Настойчивость его постепенно делала своё дело, он получил свою долю комплиментов и как-то воспрял. Разошёлся с новгородской супружницей, которую никто не видел, женился подчёркнуто «на молодой», но и её по литературным компаниям не таскал. А вот уцепиться, оставшись наверху, затеять большую работу себе по плечу ему не удавалось: кто-то неизменно спихивал его переводы вниз, в послесловия, в примечания, в варианты и комментарии – довольно знакомая история! Жизни, между тем, оставалось всё меньше.

«Часослов» Рильке целиком в его переводах вышел лишь в 1998 году, спустя десять лет после кончины Сергея Владимировича – не слишком ли горько и запоздало?

ДЕЛО БРАУНА – БЕРГЕРА

Посещения «Звезды» подарили мне ещё одного стихотворствующего знакомца – Анатолия Бергера. Это был рослый начинающий лысеть брюнет, возможно, отслуживший армейский срок и оттого имевший заметную выправку и закалённость – свойства, впрочем, не столь уж важные в стихосложении, в противовес тому, что думал об этом Даниил Гранин. Что же касается стихов, то те, что были читаны им в кружке, не слишком-то впечатляли, но жестами и междометиями он давал знать, что в запасе имеет нечто посущественней.

Эти обещания плюс два-три комплимента моим сочинениям заставили меня им заинтересоваться. Я побывал у него в одном из южных пригородов Питера, послушал его тайные и пылкие стихи – по тому времени несомненную крамолу. Я этого и ожидал, но предпочёл бы словесное экспериментаторство, дерзкую образность, какие-нибудь языковые находки... Та крамола, увы, была чисто политической, что было тоже интересно, но всё же не так. Одно стихотворение, например, осуждало мятеж декабристов, посягнувших на трон как на воплощение священных жизненных устоев, в другом – прославлялась жертвенность Белого движения, и всё это было написано и читалось в коммунистическом Ленинграде, «колыбели революции», в самый разгар брежневского, не требующего иного эпитета, правления.

И всё ж необычным здесь была не крамола, которой я сам навысказывал и наслушался довольно, но строй мыслей русского государственника и патриота, и при этом – молодого еврея. Даже для меня это было крутовато, не совсем адекватно, или скажем так: небезусловно.

Я заметил Бергеру, что вольное слово само по себе оппозиционно власти, даже без политической нагрузки. Такая нагрузка, конечно, придаёт стихам остроты, но не художественной, а той, что несёт одни беспокойства для автора. Конечно, он был со мной не согласен, усмотрел тут одну осторожность и предложил, с некоторым соревновательным вызовом, устроить у него моё чтение «для узкого круга, для самых доверенных его друзей». Только из-за этого вызова я согласился.

Через неделю я вновь был у Бергера. Небольшая вытянутая от двери к окну комнатуха не позволяла собравшимся создать этот самый «круг». Несколько чужих мне людей итээровского вида уселись в ряд на складном диванчике, я – на стуле напротив и наискосок от них. Прочитал пару последних стихотворений, реакции не почувствовал и, разозлясь, обвалил им на головы, словно этажерку с книгами, свою многоголосую поэмину с дразнящим подзаголовком «почти молчание» в качестве обозначения жанра. Подразумевались здесь тучи и тучи невысказанных слов из той любовной бури, которую описывала (или лучше – выражала) поэма. Впрочем, я много подробнее высказался об этой истории в первой книге воспоминаний, в тех главах, что крепко разъярили московских и питерских критиков.

Поделиться с друзьями: