Автопортрет в лицах. Человекотекст. Книга 2
Шрифт:
И тогда у Бергера тоже возник спор, чуть ли не перебранка, у меня с анонимными (Миша, Саша, Ирина) слушателями – о чём? – хоть убей, не помню, но выражался я, должно быть, весьма хлёстко. По крайней мере, некоторые из моих высказываний, вскоре после этого процитированных кагэбешным следователем, я выслушал с удивлением.
После чтения Толя Бергер пошёл проводить меня, и мы долго стояли на остановке, поджидая запаздывающий автобус. Балтийский с примесью местной гари ветер давно заставил меня съёжиться, запахнуть кашне, поднять воротник пальто. А он, наоборот, выпрямившись с голой шеей, с непокрытой лысеющей головой, всё твердил:
– Ничего, ничего, это ещё что! Выдержим...
Через месяц вдруг – хлоп по голове новостью! Его арестовали, да ещё как-то особенно погано, с мерзкими слухами, с инсинуациями, и к тому же заодно с Николаем Брауном-младшим, сыном Николая Леопольдовича. Подельники обвинялись в культе Гитлера, в ритуальном праздновании его дня рождения, а также в заговоре с целью покушения на жизнь верного ленинца Леонида Ильича Брежнева.
Звучало настолько дико, что не верилось ни единому слову, обвинение казалось натужной шуткой карательных органов, а узнать что-либо из независимых источников представлялось невозможным: как? Глушилки плотно завешивали радиоголоса, словно шторы в бомбёжку. К тому же, после вторжения в Чехословакию бесноватые цензоры стали применять особую технику: поверх монотонного воя накладывали какой-нибудь рок-н-ролл с подпрыгом, отобранный, должно быть, у фарцовщиков, и слушать такое было пыткой для ушей.
Приходилось идти к таким же, как ты, оглушённым. Я в ту пору общался с одной литераторской парой, в квартире на первом этаже на улице Чайковского (но не композитора, а террориста), бывшей Сергиевской, по имени Свято-Сергиевского подворья, когда-то располагавшегося на углу с Литейным. В новейшие времена её так и не переименовали обратно – зачем? Вместо монастыря там построено бюро пропусков в Большой дом, а Чайковский звучит музыкально.
В той квартире жили Севостьяновы, Саша и Мила. Меня с ними познакомил Довлатов, которого они дружно обожали. Саша, худощавый блондин с тоской в голубых глазах, служил сначала простым рабочим, а потом и непростым, театральным, то есть – рабочим сцены, но писал, как и Довлатов, прозу, при этом – психологическую и деревенскую, даже со станичным уклоном, ибо родом был из казаков. Может быть, стиль его рассказов не выглядел или не звучал при устных чтениях особенно самостоятельным, но для казака подражать не Шолохову или Крючкову, а, например, Шервуду Андерсену было очень даже шикарно.
Его кругленькая Мила, всегда с сигаретой в мелких зубах и скифским разрезом глаз, была тоже творческой личностью и работала, опять же, как Довлатов, в одной из многотиражек. И она, и её младшая сестра Ира с обликом и взглядом, как на утреннем автопортрете Серебряковой, происходили из семьи Лансере. Младшая была замужем за театральным художником, у сестры гостила по праздникам, когда приглашалась молодая богема, с которой, иронически посмеиваясь, смешивались старшие, и происходила некоторая вакханалия, в центре которой, как правило, оказывалась Ирочка, импровизирующая сиртаки, да так, словно ей одной удалось восприять этот танец с последнего незатопленного острова Атлантиды. С чем рифмовался этот танец, с ритмом ноги, с поворотами молодого стана и плечей? С тем, что все греки были юными, не так ли? Не так ли, Ира? Весёлые часы и дни празднеств у Севостьяновых повторялись нередко, как будто каждому из них удавалось родиться по нескольку раз в году.
На более скромных застольях, естественно, делились и слухами, хотя и скудно. Время-то было мрачное, откатное. Год назад вдарили по Праге, а теперь отдачу почувствовали всюду. Вот ещё и дело Брауна... Как-то всё это, в особенности культ Гитлера, не согласуется с тем, что его отец – осторожнейший литературный чиновник, проводящий в «Звезде» сугубо партийную линию.
– Из немцев... – разъяснил Довлатов. – Я Колю Брауна немного знаю, – типичный плейбой. В одной специфической компании предложил всем танцевать голыми. Я, человек от природы стеснительный, не смог ему последовать, а он прыгал так, что его жёлтая пипка шлёпала по животу.
Всё-таки он – мастер ёмкого описания. Но именно это, слишком уж «в струю» со слухами, заставило вспомнить, кем служил Сергей ещё недавно: исполнительно-жевательными мышцами в пенитенциарной системе. И я вдруг перестал доверять Довлатову.
Между тем моё древо жизни дало сильную боковую ветвь: устыдившись работы в пропагандном ведомстве, я ушёл с телевидения, о котором так исчерпывающе выразилась Н. Я. Мандельштам. Ушёл, но делал вид, что ещё связан. Получилось так: я готовил серию передач под условным названием «Гулливер в стране полимеров» и на заглавную роль приглашал специалистов из родной Техноложки. Один из моих высокоумных ведущих проницательно оглядел нашу редакционную шатию-братию и вдруг предложил:
– Вы знаете, я иногда даю консультации во ВНИИ профтехобразования. Есть такое заведение на улице Черняховского, параллельно Лиговке. Там сейчас как раз освободилось место научного сотрудника. Работа – строго между нами – «не бей лежачего». Изредка – командировки. Почему бы вам не попробовать?
– Весьма заинтересован.
– Сошлитесь на меня, а я им позвоню. И попробуйте отстоять для себя как можно больше библиотечных дней – у вас будет время, чтобы писать.
– Решено!
И мы с Гулливером затрясли друг друга в рукопожатии.
Договариваясь с заведующей отделом на новой работе, я отнюдь не лгал, выторговывая себе свободные дни для ещё не оконченных передач. А когда они всё-таки закончились, договор остался в силе: я ходил скучать на улицу Черняховского за те же деньги, но через день.
Прогулки в обед бывали интересны. Окна заведения выходили на зады Крестовоздвиженского собора, своим фасадом с колонным полукружием и ладной Предтеченской колокольней глядящими на Лиговку. Я обошёл всё это подворье, но ходу внутрь не было: там находились неизвестно что производящие мастерские. «Монумент-скульптура» – смутно всплывает в моей памяти вывеска на жёлтой стене собора. Обогнув квартал по Обводному каналу, я шёл по стыдливо открывающимся задворкам и чувствовал к ним жалость, наподобие тютчевской. Только вместо «бедных селений и скудной природы» я видел неказистую котельную и мусорный контейнер с гипсовым ломом – отходы монументально-декоративного производства. Среди разбитых фрагментов можно было разглядеть пернатые обломки крыльев, задранную кверху белеющую ногу – скорее всего, юношескую. Ангел? Не может быть.
Вернувшись в отдел, я тут же вышел покурить на лестницу, откуда из окна была видна та же свалка, но – сверху. И вдруг меня осенило: это – Икар. По замыслу скульптора – Икар взлетающий, что было исключительно в жилу для пропаганды выдающихся достижений в космосе и вело к массовому изготовлению садово-парковых изваяний. Но увы, увы! Произошло то, что никакой штукарь-ваятель не мог предусмотреть: авария в космосе, гибель космонавта и, соответственно, падение Икара. Именно его гипсовая нога и торчала из пучины обломков.
Нашла меня заведующая отделом, по виду – типичная училка, может быть, даже заслуженная. Даже какой-нибудь республики: судя по разрезу глаз, Башкирской или Калмыцкой. Почему-то я воображал, что она, вопреки своему положению в научном институте, тайно верующая, может быть – буддистка, и ждал от неё знаков. Действительно, она заметно волновалась, но произнесла всего лишь:
– Вас разыскивает ученый секретарь.
На цырлах – к нему. У того протокольная внешность, да я и раньше слыхал, что на этих должностях все – из Большого дома. Это немедленно подтвердилось:
– Мне сейчас звонили с Литейного... Вас вызывают в КГБ.
– По какому делу?
– Там узнаете. Вот номер телефона, набирайте сейчас и договаривайтесь.
Как театр начинается с вешалки, Мёртвый дом Госбезопасности начинался за квартал от себя, на Сергиевом подворье, перестроенном в бетонный куб: Бюро пропусков. Со страхом и отвращением я вошёл внутрь, но там было на удивление оживлённо. Как в нормальном советском учреждении, в зале ожидания стояла очередь к единственному открытому окошку. Я стал приглядываться к лицам и не увидел ни тени затравленности или замкнутого ожесточения, как это предполагалось бы у жертв. Неужели все они сексоты, стукачи? Вот сейчас, например, пропуск получает, слегка суетясь, какой-то типичный работяга – пьющий водопроводчик, да и только! Войдёт такой к тебе, будто из ЖЭКа, мол, батареи не текут? Стояк по всему зданию проверяем, а сам: зырь-зырь по полкам, по столу. Там корешок «Доктора Живаго» приметит, здесь – пухлую зачитанную машинопись... А за ним в очереди – какая-то тётка из гастронома. Ей-то что здесь делать? На соседа, должно быть, доносит. Так вот же – рядом на стенке висит деревянный ящичек с прорезью «Для заявлений уполномоченному ЛО КГБ». Дощечки – тёплого обжитого цвета, древесина залапана, затрогана множеством рук. Но тётке, – в точности, как та, что у меня за стенкой живёт, – надо же и устно что-нибудь сокровенное добавить. За ней – интеллигент из служащих, прочая конторская публика, кто-то чуть с богемным оттенком: замшевый пиджак. Все – свои в доску. Прямо передо мной – парень с открытым честным лицом, спокойными глазами. Вот такому так и тянет раскрыть свою душу начистоту, задружить с ним, закорешить, поделиться тем, что душу мутит, вместе во всём разобраться. Между тем парень уже у окошка. Слышу: