Белый Бурхан
Шрифт:
— Вота, прими. Мимо Винтяя пойдем, плесканешь из ведра ему на угол! Повыше только, на снег зазря не лей карасин!
Торкош покрутил головой, сунул палец в ведро, понюхал. Запах был резкий, противный, но узнаваемый: так пахли большие лампы в русских домах… Торкош поднял на Феофила мутные глаза, ухмыльнулся, пьяно и бессмысленно:
— Большую лампу у Винтяя зажигать будем?
— Будем, будем! Перебирай ногами-то!.. Да не упади ненароком! — Серапион громыхнул спичками. — И не болтай потом, что с нами ходил! Ты — сам по себе, мы — сами по себе…
Тропу от своей избушки к селу Торкош натоптал сам. Но теперь она была для него узкой и никак не позволяла две ноги рядом поставить — правая или левая непременно в сугроб втыкались. Содержимое ведра плескалось, обливая шубу и сапоги Торкоша, оставляя на снегу желтые следы. Но никто из братьев и не подумал взять у него ведро. Они сразу же ушли вперед, встали в переулке, внимательно оглядывая окна винтяевых хором, застегнутые на все ставни.
— И чего он плетется там? — прошипел Феофил недовольно. — Попорчу морду Яшке, чтоб не давал по три бутылки враз!
Серапион ухмыльнулся в темноту:
— Теперич ему и одна без надобности, энт… Торкош остановился у палисадника, поставил ведро, взялся за штакетины, пошатал их. Потом, забыв о ведре, пошел, покачиваясь, к калитке, снова вернулся, бормоча что-то.
Феофил нетерпеливо стиснул кулаки, заскрежетал зубами:
— Чего копается-то? Ух, азият…
Согнувшись, он скользнул к ограде, нащупал ведро, выпрямился. Резким движением выплеснул его на угол, прошелся остатками струи по ставням. Осторожно, стараясь не брякнуть дужкой, поставил ведро на место, хлопнул себя по карманам. Но из-за угла уже полетела, описывая искристую дугу, брызжущая бело-голубым огнем спичка, упала в лужу и — загудело жадное пламя, обливая всю стену разом…
Феофил и Серапион летели, сломя голову, огородами, подгоняемые высоким женским визгом и гневными басами возбужденных мужиков.
Отбирать глухую исповедь, причащать, соборовать и отпевать Торкоша отец Капитон отказался наотрез, сославшись на неотмолимые грехи покойного. По этому же убеждению священника хоронить убиенного на кладбище резона не было. Бродяг, нищих и пришлых чужаков всегда погребают за кладбищенской оградой, как и самоубийц… Работник Лапердиных по всем этим статьям подходил к нехристям, а преступное дело его, за что он и был взят мужиками в колья, не подлежало теперь и божьему суду!
Никто не возражал такому суровому решению иерея. Да и кому было возражать? Игната, его хозяина, в Бересте не было, а сыновья старика Лапердина отмахнулись от него дружно:
— Пьянь да рвань! Из жалости и содержался при конюшне…
Пожар погасили быстро, а вызванный Винтяем урядник, наскоро обследовав все, составил протокол, старательно упрятал полученные от пострадавшего купца деньги и укатил на тех же санях, на которых и приехал…
Торкоша завернули в его изодранную и провонявшую керосином шубу, наспех закопали там, где погребали издохший скот. Избенку же, в которой он жил, забитую пустыми бутылками и остатками еды, вместе с расплодившимися в несчетном количестве мышами и тараканами, порешили сжечь, опахав поганое место до самой земли…
А дня через три Винтяй снова заявился к братьям. Со всеми говорить не стал:
— Мелюзга сопливая — Федька да Яшка — меня не тревожит-от. А с тобой, Феофил, и с тобой, Серапион, говорить буду! — Он расселся вольготно на скамье, достал портсигар, вынул толстую и душистую папиросу, воткнул ее в рот. — Так, вота… За полицию, что я привозил на пожар, вы мне заплатить оба должны, за сам пожар — тож…
— Деньгам в доме отец хозяин, — нахмурился Серапион. — Али — забыл? В тот жалезный ящик-то не больно сунешься без ключей!
— Кто при уме, тот и при деньгах! — хохотнул Винтяй. — Я в ваши годы уже и свой капитал имел-от!
Он полез за спичками, но Серапион нахмурился еще больше:
— Табачищем не воняй тута! А деньги у отца спросишь за урон… Топай, пока мы тебя с Феофилом в другое окошко не выставили!
Винтяй вздохнул, нехотя поднялся, бросил папиросу:
— Были вы дураками круглыми, ими и подохните!
Глава девятая
ГЛУХАЯ ИСПОВЕДЬ
Голое, срамное и окоченевшее тело отца Лаврентия подняли на таежной тропе кощуны, возвращавшиеся из Чулышманского монастыря через Артыбаш, Чою и Улалу. Прикрыв его тем, что нашлось в седельных сумках, они по очереди везли тело, не раз и не два его роняли, но мертвый есть мертвый — стыда и боли не знает. Как ни везли — привезли. Чуть ли не на утренней зорьке постучались в поповский домик, вызывая попадью. Матушка Анастасия вышла заспанная, растрепанная и в немалом гневе:
— Чего зыкаете ни свет ни заря?
— Мертвое тело привезли, матушка! — кашлянул в великом смущении Фаддей, снимая на всякий случай шапку. — По путю подобрали.
— Нету священника! — закричала попадья, норовя захлопнуть перед ними дверь. — В епархию и миссию уехал! Некому отпевать!
— А мы его тело и привезли! — чуть ли не жизнерадостно сообщил выметнувшийся из-под локтя Фаддея Аким. — В полном, тово, окоченении!
Попадья замерла. Рука, сжимавшая концы пуховой шали, разжалась, враз опростоволосив и едва не оголив женщину, ставшую в один миг черной и горькой вдовой.
— Где он? — спросила она тихо, судорожно икнув. Капсим кивнул на своего коня, где поперек седла лежал грязно-серый продолговатый сверток, с одной стороны которого торчали босые желтые ноги, а с другой — кудлатая борода, забитая снегом и заплеванная кровавой слюной: разбойник только оглушил его, повредив череп, а уж мороз довершил все остальное…
Какое-то время попадья стояла недвижно, будто примерзшая к дверному порогу, пока мужчины снимали и раскладывали на крыльце то, что было когда-то горбунковским иереем. Переглянувшись и не дождавшись других приказов, затоптались, терзая шапки, смущенно поглядывая друг на друга.
— Вота, значит… Пришиб его кто-то на дороге за Чергой, да и ограбил дочиста, даже исподнее сняв! — Капсим что-то хотел еще прибавить утешительное, не нашел, хлопнул шапкой по колену. — Жизнь, язви ее совсем!
Остальное за него договорил жизнерадостный Аким:
— Из калмыков, тово, кто-то! У их жа — голью голь!.. А тута — и одежа, и деньги, и конь! Шутка ли?
Только теперь до матушки Анастасии дошло, что этот безобразный сверток из холщовых полотенец, крапивных мешков и запасных портянок и есть ее муж. Кому он теперь нужен, кто вспомнит о нем, когда другой священник пропоет с подобающим по уставу надрывом над собратом своим «вечную память»?