Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
заставы... Дерут всякие пошлинники пошлины и дани не то что для твоей государевой
прибыли, но для своей бездельной корысти... И проезжую деньгу, и с перевозов, и явки, и
свальных, за суд и пересуд, всяких мирских раскладок, а в монастырских селах берут еще на
свечи и на ладан...
– Стойте вы, мужики торговые! – обратился к ним Димитрий, подняв вверх руку. – Было
так доселе, не с меня повелось... Ведомо мне: вольным торгом земля богатеет. Сроку дайте,
польготим и вам. И сегодняшний день не без завтра.
Но торговые – словно с цепи их спустили. Один из них, блинник, продававший товар
свой с лотка, жалуясь на какого-то игумена, орал во всю глотку:
– А бил меня игумен и мучил два дня, не переставая. И вымучил у меня денег семь
рублёв, а у брата моего, у Савки, вымучил мерина.
Но набежавшие со всех рядов купчины – с ветошного, с манатейного, с игольного,
прасолы, суконщики, щепетинники – все сразу оттерли блинника в сторону и подняли крик,
уже и вовсе невыносимый.
– Польских купчин привез ты с собою табун. Товар продают вполцены. Не стало
православным ни торгу, ни прибытку!
– А и вы учитесь продавать задешево товар! – попытался перекричать их князь Иван. –
Называетесь христиане, а торг деете по-басурмански – затеями, хитростью, ложью...
Продашь бочку сала, а в сало положишь камень...
Но слов князя Ивана никто и не слушал: не ко времени пришлись его попреки. И
купчины, наступая на царя, били себя кулаками в грудь, расшибались вдребезги от ярости и
натуги:
– Ратные люди твои поляки ходят по торговым рядам, товар забирают насильно, деньги
платят худые, ругаются над нами и смеются: скоро-де вас, православных, будем
перекрещивать в польскую веру, обреем-де вас, собачьих детей, и в немецкое платье оденем...
И мужик-серяк, случившийся тут, тоже стал плакаться на своего пана, от чьего
своевольства он, мужик, государев сирота, вконец погиб:
– Пожаловал ты в прошлых летах пану Мошницкому на Стародубье деревню Ковалеву с
приселками. И пограбил нас пан не по указу, великим грабежом, воровски! Приезжает тот
пан Мошницкий на мое дворишко почасту и всякое насильство чинит и бесчестит меня всяко,
а то и вовсе из дворишка выбивает...
Где-то видел уже князь Иван эту выцветшую бороду, слышал жалобу эту... Под
Путивлем, что ли, так же стоял перед ними этот лапотник с дорожной котомкой через пле-
чо?.. Неужто не нашел он с тех пор управы на пана и с тем притащился в Москву, за
полтысячу верст? Но князь Иван не успел сообразить этого до конца, как торговые оттащили
лапотника назад, и выцветшая борода его потонула в возраставшей толпе. Торговым было
мало до него дела: их одолевала своя печаль. И о печалях своих многих, о неисчислимых
напастях стали снова кричать они и вопить, все суживая круг, где переминались с ноги на
1 Правёж – взыскание долга, налогов и пр. с применением истязания. Должника «ставили на правёж», то есть
публично в течение нескольких часов ежедневно били по ногам батогами (палками).
ногу Димитрий и князь Иван и все еще оставался на коленях Акилла. Но Акилла, умолкший,
когда раскричались торгованы и плакался на пана своего мужик в лаптях, – Акилла подобрал
теперь с земли брошенную клюшку, встал с колен и замахнулся обеими своими клюшками на
купчин, наступавших на царя.
– Умолкните вы, бесноватые! – перекричал он всю эту орду, задев даже кое-кого тяжелою
клюшкою своею по брюху. – Великий государь, – обратился он снова к Димитрию, который
стоял теперь неподвижно, вцепившись пальцами в сабельную рукоять, теребя другою рукою
золотую кисть тесмяка, кусая до крови свои бритые пухлые губы. – Великий государь, –
повторил Акилла, потрясши в воздухе поднятою вверх клюкою.
И словно эхо передразнило Акиллу.
– Великий государь, – раздалось в толпе так, как если бы мерзкий скоморох затеял там
игру. – Великий государь! Хо-хо!.. Финик цветущий!.. Хо!.. Несокрушимый алмаз!..
И, продравшись сквозь толпу, перед Димитрием стал пьяный монах в изодранной
манатье, весь в паутине и прахе.
X. ПРОПАЩИЙ МОНАХ
Измятый и замызганный, стоял он перед Димитрием – живое напоминание о годах бед и
позора, кочевий и бездомности, бессилия и нищеты. По монастырькам и пустынькам глохла
горькая юность будущего царя, «непобедимого цесаря», как величал себя теперь Димитрий в
грамотах, императора Omnium Russorum1. Протухшие трапезные палаты с мышами и
тараканами и монастырские кельи, прокисшие от старческой вони, были его академией;
источенные червем и закапанные воском рукописи, полные суеверия, заменяли ему
великолепные страницы Квинтилиана; беспутные монахи, такие же, как и этот стоявший
перед ним Отрепьев, были его учителями и воспитателями. И навсегда, казалось, уже
развеянная угрюмость набежала теперь опять на лицо Димитрия, замершего со стиснутою в
одной руке сабельною рукоятью и с намотанной на другую руку кистью тесмяка. А пьяный
Отрепьев скоморошествовал, кудахтал курицей, пел петухом, размахивал полою манатьи.
– Киш-киш от порога, изыдите, бесы! Зачем квохчете перед лицом великого государя?
Вот я вас!.. Кукаре-ку-у-у!.. – И Григорий стал забрасывать комьями земли стоявших кругом
плотною стеною людей.
– Юродивый христа-ради! – ахнул сухопарый мужик с мотавшейся на длинной шее
головой. – Изникли они было на Москве, а теперь, гляди, опять...
– «Гляди», козья твоя борода! – перебил его другой. – А чего «гляди»? Человек пьян,
вина напился и стал юродив. И ты на кабаке хвати меду хмельного, сам станешь таков.
– Григорий, – молвил тихо Димитрий сквозь стиснутые зубы.