Беруны. Из Гощи гость
Шрифт:
лиц, составляя для них за особую плату разного рода деловые бумаги.
Васильич!
Но Онисифор спал непробудно, вечным сном; он не алкал и не жаждал, и опохмеляться
ему было теперь ни к чему. Не добудившись его, мужики погалдели, потараторили, да и
поволокли подьячего на двор, к житному амбару напротив княжеского дома.
Зимнее утро медленно натекало на Чертолье1, расплывалось по заулкам, расходилось по
хворостининским дворам меж работных изб и всяких хозяйственных построек. А на снегу
возле житницы лежал человек, учитель малолетнего князя Ивана, бывший площадной
подьячий Онисифор Злот, за описку в царском титуле отставленный от дела и под окошком
писчей избушки битый плетью. Он и вправду был пропойца лютый: даже холщовый свой
бумажник и медную чернильницу пропил он давно и промышлял тем, что ходил по боярским
дворам, обучая малых ребяток по азбуке рукописной:
Аз-буки-букенцы,
Веди-веденцы...
С указкой костяной и перышком лебяжьим научил подьячий и способного княжича
Ивана читать и писать и даже складывать стихи.
Но что было теперь делать с мертвым Онисифором? Никто этого не знал, как никому не
ведомо было, есть ли у Онисифора какие-нибудь родственники в Москве и где жил этот
человек, который почти ежедневно приходил на Чертолье к княжичу в комнату, исправно
получал из княжеской поварни полагавшийся ему корм и в сумерки снова брел по
опустевшей улице неизвестно куда. Но раздумывать тут было нечего: подьячий был мертв, и
его взвалили на дровни, покрыли рогожею и повезли прочь со двора. Выбежавший на
крыльцо перепуганный княжич увидел, как стегнул вожжою по взъерошенной лошадке
Кузёмка-конюх, как дернула она с места и высунулись из-под рогожи ноги Онисифора,
обутые в рваные, выгоревшие на солнце и стоптанные по всем московским кабакам сапоги.
Аз-буки-букенцы,
Веди-веденцы, –
прошептал княжич Иван, вспомнив, как Онисифор года три тому назад впервые развернул
перед ним свою азбуку, разрисованную усатыми колосками, звериными мордами,
человеческими фигурами.
– Аз, буки, веди... – стал твердить, как тогда, княжич, и горячие слезы покатились у него
по горевшим от холода щекам.
Уже и ворота закрыли и подворотню вставили, а княжич все не уходил в покои, все
глядел в ту сторону, куда повезли Онисифора Злота. О чем плакал молодой княжич? Ему и
самому до конца неведома была причина его слез в этот запомнившийся ему морозный день.
Но грудь его разрывалась от жалости, непонятной и нестерпимой, ранившей его сердце,
точно калёной стрелой.
II. В МЛАДЕНЧЕСКИЕ ДНИ
Отец княжича Ивана, старый князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, провел всю
свою жизнь в государевой службе, на воеводствах да в походах, и княжич Иван вырос под
присмотром мамки и самой княгини Алены Васильевны. Но мамка Булгачиха,
перекрещенная туркиня, вывезенная когда-то в Русь из завоеванной нами Астрахани,
нянчила еще Алену Васильевну. Булгачихе было, наверно, сто лет; голова ее в черном
шелковом тюрбане уже еле держалась на сморщенной шее, которая к тому же должна была
выносить на себе и великое множество всяких ожерелий – янтарных шариков, бисерных
колечек, серебряных цепочек. Старая туркиня если и не засыпала на ходу, то впадала в
дремоту уже во всяком случае, как только ей удавалось где-нибудь присесть. Так ее и запом-
нил князь Иван: на скамейке у ворот или в огороде на пеньке, всегда с головою, не
удержавшейся на слабой шее, с подбородком, зарывшимся в шарики и цепочки, с хохлатым
тюрбаном, покачивающимся от ветра.
Матушка-княгиня Алена Васильевна с годами все больше тучнела, и все сильнее болели
1 Старинное название района Кропоткинской улицы в Москве, где один из переулков носит название
Чертольского.
у нее ноги. Она уже почти круглый год не выходила из дому, а только поглядывала с крыльца
на двор да покрикивала на притомившихся мужиков и невыспавшихся девок. Большую часть
дня она проводила в увешанной иконами крестовой палате, куда пробиралась, громко стуча
костылем и волоча распухшие ноги в валеных сапогах. Крестовая была без окон; там горели
свечи в подсвечниках и теплились в серебряных лампадах льняные фитильки; старческие
лики глядели с темных образов сурово. Княгиня Алена Васильевна охала и глубоко вздыхала.
В этой душной комнате жутко становилось княжичу Ивану. Он норовил выбраться оттуда,
едва только туда попадал.
К дому подходил огород, тянувшийся на версты вдаль и вширь, потому что за самым
огородом были еще какие-то пустыри с бирюзовыми озерками и вороньим граем в
дуплистых березах. На всем этом широком пространстве трещали кузнечики в некошеной
траве и сладким благоуханием кружил голову дикий шиповник. Здесь по ровному месту, на
зеленых муравах и зимами по белым снегам, легко прозвенели младенческие дни княжича
Ивана. Ему и Онисифор Злот не был в особенную тягость. Ученье давалось княжичу
нетрудно, да и подьячий в запойстве своем, случалось, не приходил по неделям, пренебрегши
не то что своим учеником, но даже и кормом своим, которым только и жив бывал. И, когда
умер подьячий и, мертвого, увез его Кузёмка неведомо куда, попробовал княжич излить свое
горе в рифмованных стихах. Стихами же приветствовал княжич Иван и батюшку-князя, когда
тот воротился наконец с последнего своего воеводства к Москве на покой. Стоя на коленях
перед стариком, прочитал ему княжич свои стихи, в которых превознес военные подвиги
престарелого воеводы. Князь Андрей Иванович, сидя в шубе на лавке, задвигался, засопел
носом, потрепал по голове стриженного в скобку стихотворца и стал сморкаться в добытый
из-за пазухи платок.
– Очень учен ты, сынок, – молвил он, поморгав набухшими глазами. – Дивно мне