ЖАНРЫ

Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста
Шрифт:

— Толян, — взволнованно спрашиваю я, — где тебя, черт, носило?

— Ты, Мишка, чем шиковать, поберег бы лучше продукты, — игнорируя заданный вопрос, нравоучительно наставляет он меня, — небось, не дешевые, чего разбрасываться-то зря! — Толян срывает с растущего неподалеку от лавочки куста красной смородины веточку с тремя ягодками, по одной запихивает их в рот и закусывает сорванным прямо под ногами листиком дикого щавеля.

Резанувшая слух законная деревенская бережливость отозвалась во мне острым болезненным ощущением, — прямо в том месте живота, откуда я вытащил недавно лесного паразита. Но Толяну, заметившему мою нездоровую ужимку, я пожаловался только на клеща. А чтобы немного спустить экономного Толяна с благодатных заоблачных высот, где парит сейчас его умиротворенная душа, — не всё коту масленица! — я демонстративно скармливаю бутерброд сидящей в оцепенении и пожирающей его своими карими пуделиными глазами Люське — моей любимейшей королевской подружке черного окраса с белым пятном на груди. Несмотря на обильную кормежку, Люська всегда оставалась голодной, и потому, сожрав хлеб с колбасой, она с гастрономическим любопытством уставилась на помидор. Сообразив, с какой непорядочной тварью он имеет дело, Толян нехотя берет помидор, но не ест его, а лишь занюхивает им ранее проглоченный траво-ягодный закусон. Так время от времени поднося помидор к носу и затягиваясь его безникотиновым ароматом, — а Толян не курит, — он приступает к рассказу о своих трехдневных мытарствах. И рассказ этот так же неприхотлив, как закуска Толяна, и одновременно столь же трагичен, как если бы он вообще не закусывал.

— Веришь ли, Мишка, давеча так стало обидно, хоть голову в петлю сувай. Ан нет, думаю, ты у меня, бабка, еще попляшешь. Уж завтрева я тебе так нажрусь, что на нонешний день ты молиться будешь, — таким трезвым я тебе покажусь нонче. А как нажраться-то, коли завтрева мой черед коров пасти? ведь пастуха-то мы погнали! Вот такая, скажу я тебе, карусель получается. Ну ладно, выгнал я скотину в поле, а сам думаю — чего делать-то? Уж после гляжу — вот те на! — никак заготовители едут? Ну, я коров-то побросал и айда в лес. Сымаю рубаху и давай чернику дергать. Ну, надергал, почитай с кило два будет — комбайна-то нету! — и айда назад, в деревню. Ну, они у меня ягоду и приняли, всё честь по чести. Я тогда бегом в магазин. На белую-то не хватило, а на краснуху — в самый раз, еще и на конфетку осталось. Ну, взял я бутылку и айда в поле. Там ее под кустом и выжрал. Ну а после лежу и думаю — чего делать-то? ведь вроде трезвый еще! И тут меня словно током шибануло — так ведь нонче ровно сороков день пошел, как баба Саня померла! Ну я и айда снова в деревню. Прибегаю, а там уж мне стакашек прямо с крыльца и подносят, всё честь по чести. Я опять бегом в поле. Там и упал…

В этом месте я прерву ненадолго горестное повествование рассказчика, чтобы задаться вопросом — понимаю, риторическим, но всё же, — где пролегает та тонкая грань, что отделяет правду от вымысла, реальность от фантазии, хоть малую толику здравого смысла от полного безрассудства, в конце концов, жизнь от смерти и — язык даже не поворачивается произнести, настолько необузданной может вам показаться моя безграничная тяга к познанию, — пьяного человека от трезвого? Где этот неуловимый предел допустимого? Каковы его очертания? Доступен ли невооруженному глазу хотя бы грубый абрис этой разделительной линии? Не спешите с ответом. Я тоже поначалу думал, что если без посторонней помощи стоишь на ногах, то еще трезвый, ну а если упал, так тут уже ничего не поделаешь, тогда уже и точно — пьяный. Куда там! Дальнейшим своим рассказом Толян заставил меня усомниться в строгости столь опрометчиво сформулированного здесь постулата. Судите сами.

— … и упал. Подымаюсь, а тут уж и коров пора назад гнать. И вот гоню я скотину, а сам думаю — чего делать-то? ведь трезвый еще! нехорошо это, Толя! неправильно! не годится так! Ну, пригнал я коров-то, а дума всё не отпускает, тревожит, не дает покою. Ну я и айда снова на поминки. И тут уж, честно тебе скажу, я свое взял. Пришел домой и упал прямо в хлеву. Но не такой я человек, чтобы попусту без дела валяться. И вот кое-как очухался, слышу — скотина рядом мычит, поросенок хрюкает, где-то бабка голосит, а я в хлеву, и чего там делаю — не знаю. Говорю себе: «Чего делать-то? ведь вроде трезвый еще! непорядок это!» И айда опять на сороковины. Ну а там уж замертво упал, и чего дальше было, хоть убей — не помню…

— Что! И второй день не помнишь? — с беспокойством перебил я Толяна, бесцеремонно вторгшись в живую ткань его кондового бытописания.

— Не, второй день помню хорошо, — с некоторой запальчивостью в голосе отвечал Толян. — Вот только, правда, помню себя уже под вечер, в Бараново. И кто меня перевозил туда — не знаю! сам бы я сроду в уключину веслом не попал! Сколько уж я там бродил — затрудняюсь сказать. Помню, к куму пришел, дай, мол, говорю, денег в долг, кум, пойду самогонку куплю. Он денег не дал, но стакан всё же налил. А потом уж и не помню, чего было, только вот, веришь ли, открываю глаза — а там темно и ливень стеной стоит, и я под кустом лежу. Не сразу-то и сообразил, где я и чего я тут делаю, ведь лежал я под кустом, сдается мне, еще в поле, а нонче — что? ведь куст-то совсем другой! и дождя тогда не было! да и светло еще было! А скотина куда подевалась? Где же это я? Но тут по приметам замечаю — кажись, Бараново. Ну, не стал я разбираться — Бараново то али нет, пошел к тетке, решил: коль до тетки дойду, тогда уж точно, тогда и впрямь — Бараново, ну а ежели нет — тогда, скорее всего, Выбор али, на худой конец, Крешнево, ведь и там, поди, кусты растут. Ну, пришел я к тетке — ага, смекаю, всё ж таки Бараново, — говорю, мол, пусти переночевать, тетка, уж больно шибко я промокши нонче. Ну, она пустила, полезай, говорит, на печку. Забрался я туда, а печка-то — холодная! И вот лежу я — а зубы стучат, всего колотит, башка чугунная, — и чуть ли не в голос ору, зову утро, чтобы скорее настало, и кончилась эта проклятущая ночь. Веришь ли — глаз не сомкнул! Ну, дождался кое-как рассвета, поблагодарил тетку и айда в город, к дочке. Прибегаю, говорю, мол, дай денег немножко, дочка, а она мне отвечает, дескать, нету денег-то, папка. Нухоть рублей десять дай, прошу ее. Дала. Тогда я через весь город айда назад — в столовую. Прибегаю, а время только семь часов, а столовая с восьми работает. Ух, Мишка, тяжко дался мне энтот час! Год жизни за него не пожалею. Уж думал — не сдюжу. Все силы, какие еще были во мне, употребил без остатку. Небось раз десять всё переспрашивал — сколько время. Ну а как открыли, тут уж я не зевал, взял стакан красного. Сразу чуток полегчало. А тут гляжу — мужики знакомые заходят, ну мне еще стакан налили. А уж по дороге сюда — кума встретил, ну так он мне снова не отказал. Вот так и добрался домой.

— Ну, до дома ты, положим, еще не добрался, — резонно заметил я, — ты пока что только на пути к дому.

Толян вскинул уже успевшие вновь потяжелеть темные веки и выжидательно, с неослабным вниманием воззрился на меня, придав своему лицу отнюдь не то выражение, на какое я рассчитывал исходя из вложенного мною смысла в произнесенную фразу, то есть простой констатации того очевидного факта, что до дома он еще не дошел, что по меньшей мере еще с пяток дворов ему необходимо пройти, — нет, его физиономия выражала неподдельную заинтересованность, в которой не было ничего от пустой и никчемной констатации, но было всё от якобы завуалированного мною истинно-госмысла, состоявшего в том, что раз уж так случилось, иными словами, коль скоро он еще в пути и до дома, к счастью, пока что не добрался, то пришло самое время повторить, а не то другого случая может и не представиться. Понимая, насколько опасно обнадеживать его такой призрачной перспективой, насколько важно сейчас доставить его домой, хотя бы в том виде, в каком он уже пребывал, чтобы его, не дай бог, не занесло еще куда-нибудь по дороге, я закатил пышную речугу:

— Толян! В это самое время три дня назад твои нравственные идеалы были поруганы и раздавлены. Поруганы реакционным мракобесием толпы и раздавлены стихией ее бездуховной, обывательской риторики. Твое человеческое достоинство было оскорблено, унижено и втоптано в грязь грубыми жандармскими сапогами, точнее — резиновыми ботами. Не всякий гордый человек нашел бы в себе силы противопоставить что-либо такому варварскому диктату. Но ты нашел и противопоставил! И в этом противопоставлении ты не делал себе поблажек, не искал для себя легких путей. Избранный тобою путь — это путь самопожертвования во имя очищения, путь, который явил тебе такие мерзкие клоаки и безнадежные тупики жизненных дорог, что причины, подвигнувшие тебя вступить на эту стезю, просто отступают на задний план и безлико тускнеют на фоне собственных следствий. Чтобы умерить обиду и унять душевную боль, ты, очертя голову и не разбирая броду, бросился в пучину сточных вод, где тебя закрутило и как щепку мотало целых три дня и две ночи по темному удушливому подземелью. В этом рискованном плавании ты познал бренную суетность всего земного, изведал мучительную тягость ночных страданий, постиг великое таинство бесконечности времени; ты впадал в беспамятство и переставал узнавать знакомые тебе с детства очертания родной природы и приметы близлежащих деревень; весь мир был чужим для тебя в эти дни; ты падал, но каждый раз поднимался, вновь возвращался к жизни и всё больше обретал в нее веру. Так неужели после всего пережитого, когда твоя страдающая душа и мятущееся сердце превозмогли наконец бремя отпущенных тебе испытаний, ты не заслуживаешь того, чтобы забыться в коротком сладостном отдохновении?! Разве не чувствуешь ты безумной потребности в глубоком сне, который вытеснит из твоей опухшей от водки памяти нестерпимую муку всех этих кошмарных дней? — Чувствую, Мишка, — горестно признался Толян, — ох как чувствую! Но вот только скажи мне, коль ты сызнова так невзначай вдруг обмолвился о водке, верно ли я тебя понял, что рану свою от зловредного клеща ты еще не обработал? Ведь клещ — такая страшная зараза! Сказать тебе, что бывает, ежели рану вовремя не обработать? Жуть! Помню, в прошлом годе подзывает меня как-то бабка, мол, погляди, чтой-то там у меня в шее торчит. Ну, глянул я, а там клещ. Говорю бабке, мол, клещ там у тебя, бабка. Она в крик, дескать, вынай его, гада ползучего, дергай его, паскуду этакую, немедля. Ну, я и дернул, а он возьми да и переломись у меня — задница в руке, а голова у бабки в шее. Я, понятно, испужался, ведь как-никак человек всё ж таки. А бабка не унимается, вопит пуще прежнего, всё интересуется: «Ну что, вытащил гада? Чего молчишь-то, говори!» Так что ж тут, думаю, сказать-то! Отвечаю: «Санитарная обработка требуется, дезинфекция по-научному, давай, бабка, доставай бутылку, небось, схоронена где-нибудь тут». Она же в ответ, мол, и так сойдет, дескать, опять нажрешься. «Ну гляди, — говорю, — дело твое». Проходит день-другой, снова кличет меня, мол, как там шея-то моя? А что как, коли она уж вся распухши. Говорю, так мол и так, обработка нужна. Она опять ни в какую, кричит, мол, сдохну лучше, а бутылку всё одно не дам. Так, веришь ли, Мишка, такая вдруг тоска накатила, так стало пусто на душе, что поглядел я тогда на нее бесноватую, поглядел, окинул заодно уж взглядом и свою жизнь, что, навроде вихря, пронеслась в одночасье и вот уж издаля махнула мне ручкой, да и сник как-то враз, порешив: «А-а, ну и х… с ним, с клещом-то!»

— Ничего не скажешь, смело! И что же Надя? — содрогаясь от ужаса, едва вымолвил я.

— Надя?… Ну а что Надя! Что с ней станется! Поголосила малость да и подалась в город. Там ей его и вырезали.

Последние слова давались Толяну уже с большим трудом. Его неудержимо клонило в сон: он то часто моргал глазами, то надолго их закрывал, и медленно кренился мне на плечо. Я помог ему подняться и, держа за локоть, повел к дому. Спал он уже на ходу, однако перед самой калиткой внезапно встрепенулся, чуть оттолкнул меня в сторону, этаким припозднившимся заправским хватом сам вошел во двор, пошатываясь, доковылял до скотного сарая, открыл дверь, сделал еще два неуверенных шага в его зияющую темноту и там же рухнул.

Спустя несколько дней, уже перед самым нашим отъездом в Москву, Толян зашел проведать меня, а заодно и проститься. Мы присели на скамейку рядом с баней, которую я собственноручно смастерил в эти дни, — нет-нет, конечно, скамейку, — бани — это по части Толяна. Стоял мягкий, нежаркий день конца лета, и близость осени уже вовсю ощущалась и в нашем с Толяном настроении, и в том, как рассеянные лучи тусклого солнца лениво пробивались сквозь поредевшие, покрытые позолотой пряди высоченной березы. Окрыленный мечтой построить под березой беседку, где бы в откровенных, задушевных разговорах о смысле жизни и сомнительном бессмертии души мы могли бы с Толяном коротать вечерний досуг, я заложил первый символический камень в фундамент будущего сооружения, для чего взрыхлил в сосновом молоднячке возле берез, осин и орешника и поблизости от предполагаемого места постройки маленький квадратик дерна, побросав на эту подстилку разрезанные пополам шляпки здоровенных зеленников. Досужие садоводы утверждают, что таким незамысловатым способом можно вырастить на дачном участке домашние белые грибы. Как таковые — они мне и даром не нужны! Что за радость устраивать грибной промысел на огороде, подменяя им азартное лесное игрище! Грибы на участке представляли для меня сугубо эстетическую ценность, призванную придать тривиальной естественности природного дачного ландшафта еще несколько ярких штрихов очаровательной самобытности и пленительной неповторимости, благодаря которым я намеревался усилить впечатление от вида поросших высокой травой огородных грядок и переделанной мною в ковбойском стиле старой помойки, сколоченной из длинных жердей, отчего теперь она уже смахивала на загон для крупного рогатого скота. На удивление, Толян казался вполне трезвым. Сначала он подробно поделился своим недовольством, рассказав о том, как Надя, эта коварная интриганка, плетущая за его спиной агентурную сеть из липкой паутины, вступила в сговор с почтальоншей, и без его ведома сама получала причитающуюся ему пенсию, потом он долго сокрушался над тем, что нам так и не довелось вместе порыбачить в этом году, еще он напомнил о предстоящем зимой юбилее, не преминув также с горечью добавить о злокозненных шутках судьбы, которая только тем себя и услаждает, что спит и видит — как бы лишить его такого заслуженного празднества. Но обо всем этом Толян поведал без особого воодушевления, а вот о том, что приключилось с ним сегодня утром, рассказал с живым огоньком в глазах:

— Заначил я, стало быть, в огороде полбутылки самогонки, что не допил вчерась, — уж больно устамши был, как с делянки воротился. Не сразу-то и вспомнил, куда заначил. Сперва даже малость струхнул, — куда ж она, мерзавка, подевалась? Ну, в общем, кое-как отыскал ее в капусте, — никудышная нонче капуста уродилась. Ладно, захожу в дом — бабка-то спозаранку в город подалась, — беру стакан, наливаю, ну а после вроде как ненароком отвлекся — то ли на образа поглядел, то ли на что другое, — только вот оборачиваюсь и, поверишь ли, Мишка, глядь, а в стакане-то — пусто! Что за чертовщина, думаю! Неужто домовой озорует? Ну а после пригляделся, ух ты, ведь стакан-то — лопнувши!

Полагая, должно быть, что данный факт мало что объясняет, а то и вовсе запутывает суть дела, Толян с шаловливым недоумением уставился на меня.

— Толян! Так то ж тебе знак свыше был, — с напускной серьезностью принялся я подтрунивать над ним, — то был голос пророка, взывавший к твоему благоразумию, поучавший тебя тому, чтобы ты поумерил присущую тебе невоздержанность в употреблении крепких напитков, а также не чурался хотя бы время от времени перемежать свою скудную закусь общепринятыми холодными и горячими закусками. Нет, Толян, неспроста тебе подсунули треснутый стакан! Это оттуда, — качнул головой я вверх, — поступил тебе призыв к усмирению гордыни, послушанию, обретению веры, которая только и способна утешить твою растревоженную душу и уберечь тебя от ложных искушений. Может, то был своеобразный сигнал тебе, чтобы ты не очень-то злоупотреблял убойностью мерзопакостных напитков, а лучше бы озаботился своим здоровьем, тем более когда такой юбилей на носу. Так ты уж, Толян, прошу тебя — собери волю в кулак, сократи дозу!

Поделиться с друзьями: