Беседка. Путешествие перекошенного дуалиста
Шрифт:
В ответ на это духовное завещание общество отозвалось гробовым молчанием. Ему вторило и безмолвие окружающего мира: ни шум двух двигателей фирмы «Зульцер» по 3750 лошадиных сил каждый, ни всплески волн, рассекаемых теплоходом на скорости 15 узлов, ни гортанные визги птиц и дельфинов, соскучившихся за время нашей стоянки в порту Мальорки по общению с людьми, ни оглушительные ритмы танцевальной музыки в помещении бара — ничто не могло нарушить мертвую, гнетущую тишину, сгустившуюся как предгрозовая туча над головой искусствоведа и не предвещавшую ему ничего хорошего, кроме праведного гнева толпы, которая неминуемо подвергнет его заслуженному общественному остракизму с предварительным применением мер воспитательного характера, или, говоря по-простому, — быть ему битым нещадным боем, то есть мокрым, соленым полотенцем по бессовестной атеистической роже, испещренной, как после оспы, неприятными глазу отметинами просвещенного здравомыслия.
Глава 10 В очередной раз в море
Утро предпоследнего дня круиза выдалось на редкость поучительным. Впрочем, у вас еще будет возможность убедиться в справедливости такого замечания. А вот на что я обязан открыть вам глаза безотлагательно, легко превозмогая в себе соблазн с притворной скромностью сделать вид, будто еще успеется воздать хвалу моим способностям, да и вообще — стоит ли о них говорить, так это на то, сколь велико оказалось мое педагогическое чутье, как нельзя кстати пригодившееся мне именно в тот день, когда я больше всего в нем нуждался. Точнее сказать — даже не я, а мои автономные чувства, которые упорно силятся верховодить моим же рассудком, отчего я и питаю к ним неприкрытую антипатию, а порой — самую настоящую враждебность, и потому всё время стараюсь держать с ними дистанцию, но которые в тот раз настолько распоясались, что я был вынужден преподать им показательный урок воспитания. Конечно, в столь щекотливом положении, в каком я очутился, — шутка ли, заниматься самовоспитанием вдали от бара «Лидо», в котором, как на грех, с 8 до 9 часов утра объявили тогда санитарный час, — одного чутья было явно недостаточно, и, чтобы оказать сопротивление разбушевавшейся стихии чувств, — мне пришлось обратиться к трудам классиков воспитательного романа. При этом я вовсе не собирался слепо подражать героям их произведений. Напротив, я прилагал все усилия к тому, чтобы критически осмыслить первоисточник, привнести в него дух времени, дополнить новым содержанием, почерпнутым мною из собственного опыта, приблизить его к реалиям местного пейзажа. Так, небезызвестное пособие по педагогике Ж.-Ж. Руссо «Эмиль, или О воспитании», призванное по замыслу автора формировать во французских гражданах уважительное отношение к труду, вырабатывать в них способность управлять своими безотчетными желаниями, благодаря моей творческой переработке и адаптации применительно к самому себе, теперь можно было бы озаглавить так: «Мишель, или О воспитании чувств на пути к Родине». Или даже так — чтобы всё ж таки чувствовалось благоухание заморского дезодоранта, устраняющего шлейф тянувшихся за мною миазмов: «Michel ou l\'Йducation des sentiments en chemin vers le Patrie». И вынести в начало главы мое педагогическое дарование заставляет меня не пустое бахвальство, а исключительно стремление уберечь вас от повторения совершенных мною ошибок, состоявших в том, что я мало доверял интуиции, даром что она, как оказалось впоследствии, прямиком вела к таким мерам воспитательного характера, на опытное отыскание которых я ухлопал уйму драгоценного времени, ибо продвигался в этом поиске — исподволь, окольными путями, в долгих блужданиях по лабиринту собственного сознания.
Исполнить свой гражданский долг и незамедлительно предостеречь вас от этих ошибок побуждает меня мысль о том, что, может быть, как раз сейчас кто-то из вас, как и я в то утро, также нуждается в срочном обнаружении в себе педагогического дара. А если у вас его нет? А если на его поиски вам придется затратить столько же времени, сколько и мне? Ведь я же понимаю, что значит сердечная боль, которую надо снять в первую очередь, и лишь потом искать ей вескую причину. И уж если такая срочность не позволяет вам как следует сосредоточиться на ходе моего повествования, если посылаемые вами сигналы «SOS» уже многократно запеленгованы ближайшими винными магазинами, я, понятное дело, опускаю излишние подробности, поясняющие мотивы моего обращения к педагогике, и сразу и непосредственно перехожу к назидательной стороне дела, к его резюмирующей части. Так вот, тем, кому с риском для жизни недосуг сейчас вникать в утомительные детали моего воспитательного процесса, кому жажда ответа представляется в данную минуту намного богаче, нежели мучительный поиск вариантов решения, я, не тратя времени даром и одновременно обнадеживая всех изнывающих от жажды, сообщаю: спасательное судно уже вышло, можете наливать — истина в вине!
Сказать по совести, я уже где-то слышал нечто подобное, что, естественно, несколько принижает неординарность сделанного мною педагогического вывода, но вместе с тем придает ему и более общее звучание. Да чего там мелочиться — просто всеобщее, то есть при всем многообразии индивидуальных предпосылок непреложность указанного умозаключения остается незыблемой. Проще говоря, повод, побуждающий вас воспользоваться означенным средством спасения, уже не имеет ровным счетом никакого значения, его даже нет нужды принимать во внимание, поскольку его роль ничтожна, коль с самого начала ясно, чем всё закончится. Говоря еще проще — пейте себе на здоровье, не задумываясь над тем, под каким предлогом вам следует выпить. А, вы уже выпили! Ну, молодчики! Я вам просто завидую! Ну а если кто-то из вас невзначай всё же замешкался, решив вместе со мной предварительно разобраться в причинах, подвигнувших меня к такому исключительно оригинальному утверждению, я не стану злоупотреблять его терпением — я же не изувер какой! я же прекрасно понимаю, что и пытливому человеку выпить охота! — а потому немедленно перехожу к обосновывающей части уже известного вам вывода, к его посылу…Итак, в эти ранние утренние часы обычного для данного времени суток противоборства между мятущейся душой и охолаживающим ее рассудком, когда за окном каюты бескрайними далями голубели морские просторы, когда мягкое, бархатное солнце приятно нежило глаз, а легкий, освежающий ветерок ласково поглаживал мою темно-русую шевелюру — стоп-стоп! к чему эта льстивая ложь! только безжалостная правда! злопыхатели российской демократии мне этого не простят! конечно… редкие пряди поседевших волос, — именно сейчас я всей кожей по-настоящему ощутил близость финала в том праздничном представлении, которое называется морским круизом, а вместе с ним и значение выражения — «увидеть Париж… и умереть». Однако судьбе столь банальный итог отнюдь не казался исчерпывающим, поэтому она уготовила мне куда более изощренное и неотвратимое испытание, — испытание встречей с Родиной. Иными словами, охватившее меня душевное смятение явилось результатом не столько приближения скорбного финала, который, как известно, рано или поздно неизбежно наступает, сколько не вполне ясных перспектив, что поджидают каждого из нас потом. И тут уж злодейка не стала жмотничать, благосклонно предоставив на выбор весь свой широчайший ассортимент возможностей, как-то (в порядке возрастания удовольствий): а) загробный мир как адову темницу для грешников; б) то же потустороннее пристанище, но уже в виде райского жилища для праведников; в) земную юдоль для тех и других в качестве подготовительного этапа на пути к конечной цели, обозначенной пунктом а) или б).
Эти нехорошие предчувствия, вмещавшие в себя и сердечную тоску от скорого завершения праздника, и едва сдерживаемые эмоции по случаю предстоящего свидания с Родиной, давили на мозги подобно тесному головному убору. Мне бы сорвать с головы эту мешавшую нормальному кровообращению всепогодную меховую шапку-ушанку, носимую мною постоянно, вне зависимости от времени года, но вместо этого я еще плотнее натягивал ее на голову — до самых бровей, чтобы, не дай бог, не застудить, как выразился искусствовед, свои косные мозги от демократических сквозняков, буйных ветров перемен и прочего тлетворного влияния внешних и внутренних раздражителей и вместе с тем еще как-то сохранить в себе способность ориентироваться на местности.
Чем большее блаженство я испытывал, глядя в открытое окно каюты, тем сильнее мне хотелось как страусу засунуть голову в песок, забиться под койку, спрятаться под шпангоутами обшивки, затеряться среди мореходного такелажного хозяйства, прикинуться каким-нибудь обязательным предметом корабельного инвентаря, — хоть спасательным кругом, хоть тем же шлангом. До конца круиза оставалось еще целых два дня, а эта обволакивающая муть мрачных предчувствий начала отравлять мне жизнь уже сейчас, претендуя на всевластие надо мной. «Неужто искусствовед пожертвовал собой напрасно? Неужели его романтическое геройство не найдет должного отклика во мне? — От волнения я закурил сигарету. — Нуже… решайся. Да, это трудно по капле выдавливать из себя раба, но ведь надо же когда-то начинать. Так начни прямо сейчас. Сбрось со своей темно-русой — ну вот, опять понесло! так и тянет на лживую литературщину, отражающую действительность в искаженном, приукрашенном виде! — скинь со своей лысой башки этот чертов малахай, доверься своему разуму».
И тут же другой человек во мне, словно провокатор Азеф, обращающийся к своему давнему товарищу — члену эсеровского боевого комитета по подготовке восстания, въедливо загундосил:
— Точно-точно, самое время выступать, настала наконец-то пора освободиться от плена рабской униженности. Пробил час раскрепощения народных умов. Так что давай, оголяй свою неразумную лысую башку, посмотрим — куда это тебя заведет.
— А куда это меня может завести? — с вызывающей отвагой огрызнулся я.
— А хоть куда! Причем, обрати внимание, — не просто с непредсказуемыми, а вовсе нежелательными последствиями.
— Ой, только не надо меня пугать. Как-нибудь и это переживем, не впервой.
— Экий ты эгоист, однако, — пошел он уже на попятную, сам, должно быть, испугавшись губительных последствий своего подстрекательства по отношению к близкому соратнику по партии. — Ты-то, может, и переживешь, а о других ты подумал? О народе своем ты подумал? Нет? Вот так всегда получается — чуть что, так мне приходится за тебя думать, — протараторил он с обидой.
— А я по-твоему кто? Разве я — не частица народа?
— Ха-ха-ха! Вот же рассмешил! Да какая ты частица! Народ, можно сказать, превозмогая летнюю усталость после хлебоуборочной страды, как папа Карло, горбит сейчас спину на посадке озимых, вовсю уже, небось, вкалывает, готовясь к зимнему отопительному сезону, а ты что делаешь — в средиземноморских круизах прохлаждаешься! Не дело это, не дело, товарищ! Давай-ка лучше — укутайся потеплее, надвинь плотнее шапку на голову и возвращайся на Родину, присоединяйся к народу, к его повседневным заботам и чаяниям.
Слушая его увещевания о приобщении к ратному труду по основному месту службы, я вдруг вспомнил эпизод из одного испанского фильма, в котором герой после недолгих раздумий принимает предложение об устройстве на работу в местную тюрьму, где открылась вакансия на должность исполнителя смертных приговоров, проще — палача. Я живо представил себе сцену, когда по длинному тюремному коридору движется процессия из представителей тюремной администрации, судебного пристава, священника и осужденного на казнь арестанта, что с мужественным видом твердо шествует в окружении надзирателей. А за всей этой толпой еще два здоровых бугая из охраны волокут под белы ручки всяко упирающегося несчастного героя на его штатное рабочее место.
— Ну, это у него с непривычки, — легко прочитав мои тайные мысли, успокоил меня однопартиец, — скоро пройдет, и, даст бог, уже дальше всё пойдет как по маслу. Да и тебе ли жаловаться! Можно подумать, ты первый раз возвращаешься на Родину!
— Да нет, конечно, не первый, но знаешь — такая порой вдруг серая тоска заполняет душу, так всё скручивает изнутри от ощущения предстоящих безрадостных и холодных будней, что не помогает даже нежная теплота любящей женщины и искреннее участие близких друзей, которых я, как незваный гость, вынуждаю проявить гостеприимство не хуже — да простят меня соседи по Федерации — доброго татарина. И мне кажется, будто со мной происходит нечто странное. Будто я, дабы снять с них эту непомерную ношу и без посторонней помощи унять в себе душевное томление, облегчить боль, разгрузить душу, словно юный мичуринец, не дожидающийся милостей от природы, переналаживаю свои внутренние органы так, чтобы сердечный насос функционировал уже не только для перекачки крови, но и доставлял из переполненной и страдающей души в пустующее сознание смешанные с кровью сгустки душевной слизи, которые моему мозгу под действием остаточных ферментов мышления предстоит оплодотворить в полноценные зачатки нового сознания. И вот уже частично освобожденная душа не дает покоя моему измененному сознанию, будоражит его, заставляет думать, сопоставлять, анализировать, подталкивает к заумным разговорам с самим собой в надежде на то, что мне удастся объяснить причины своего состояния и найти выход из создавшегося положения.