Бесы: Роман-предупреждение
Шрифт:
118
бегает к «литературному» средству: он пишет «исповедь», секретно печатает ее в заграничной русской типографии, назначает к распространению и относит на «рецензию» к старцу Тихону. А Тихон, архиерей на покое, изучающий на досуге обстоятельства Крымской войны по некоему литератур ному ее изложению («Севастопольские рассказы»?), советует Ставрогину сделать исправления в слоге. Однако повальное увлечение литературой не проходит да ром для персонажей «Бесов». Едва ли не все сочинители, как и их рукописи, терпят фиаско, переживают позор пора жения, имеют общую — весьма плачевную — судьбу. Не удалась издательская деятельность ни Варваре Пет ровне, ни Лизе Тушиной; не открыла переплетные мастер ские Марья Шатова, не была услышана девица Виргин ская, забыла свои повести Марья Лебядкина. С треском провалились литературные затеи Юлии Лембке: осмеяли «Мерси», освистали «последнее слово» Степана Тро фимовича, изгнали со сцены лектора-маньяка. Жалкой, пошлой, бездарной и пресной аллегорией оказалась «кадриль литературы», доконавшая губернатора Лембке, поэта и рома ниста, «лебединой песней» капитана Лебядкина стало стихо творение «Гувернантке», самочинно открывшее литературный праздник. Не дописал свою статью о самоубийстве Кириллов, не воспользовался предложением Лизы Тушиной о литератур ном сотрудничестве Иван Шатов, навсегда осталась в земле, у грота в ставрогинском парке, подпольная типография, так никем и не вырытая. Фатальная неудача с исповедью, не ставшей покаянием, преследует Ставрогина, и бессильным чем- либо помочь оказывается «рецензент» Тихон. Скорбным списком неосуществленных планов и замыслов, реквиемом по несбывшимся надеждам, мартирологом безвре менно погибших сочинителей предстает итог литературной жизни в «Бесах»: здесь причастность к литературе обходит ся по самой высокой цене. Но литературная панорама в «Бесах» не исчерпывается трагедией судеб; бесовство, проникшее во все сферы духов ной жизни, извращает и разрушает естественные мотивы творчества, его смысл и цель. Литературное бытие сочини телей наполнено интригами, подвохами и каверзами, до абсур да искажающими их деятельность. Среди героев романа особенно выделяются в этом смысле двое: одному литература как будто абсолютно показана,
119
другому — абсолютно противопоказана. Эти двое — отец и сын Верховенские. Степан Трофимович Верховенский, «Главный Учитель», несет на себе груз литературных устремлений трех эпох. Принадлежа к «знаменитой плеяде иных прославленных деяте лей нашего прошедшего поколения», получив известность обстоятельствами своей первоначальной карьеры, Степан Тро фимович на всю оставшуюся жизнь приобрел некий несом ненный статус — человека из мира литературы, поэта, мысли теля, профессора, рыцаря красоты, преданного и бескорыст ного служителя искусства. Воспитатель Ставрогина и Шатова, Лизы и Даши, руководитель либерального кружка, член губерн ского клуба, человек с репутацией ученого, историка, фило- софа-вольнодумца, Степан Трофимович имеет, казалось бы, решительное и преимущественное право числиться по высо кому литературному ведомству. Однако при ближайшем рас смотрении его пресловутая деятельность оказывается совер шеннейшей фикцией. Основной мотив, навязчиво сопровожда ющий романное бытие Степана Трофимовича, — катастрофи ческое отсутствие предполагаемых трудов в те многочислен ные и досадные моменты, когда эти труды кем-либо запра шиваются. Достоверным фактом литературной биографии Вер- ховенского-старшего являются лишь работы, гремевшие «одну только маленькую минуточку» в самом начале его поприща: диссертация по истории средневековых немецких городов, на чало «глубочайшего исследования» о «причинах необычайного нравственного благородства каких-то рыцарей в какую-то эпоху» и лирико-драматическая поэма-аллегория, «напомина ющая вторую часть «Фауста» 1. Этим список исчерпывается — творческая пауза совпадает со служебной отставкой. «К тому же всегда возможно было, в тиши кабинета и уже не отвлекаясь огромностью уни верситетских занятий, посвятить себя делу науки и обогатить отечественную словесность глубочайшими исследованиями», — иронизирует Хроникер и ехидно добавляет: «Исследований не оказалось». Настойчиво и последовательно, с хронологической точ- 1 Именно эта поэма, написанная Степаном Трофимовичем в ранней моло дости, ходившая в списках шесть лет, схваченная в 1849 году, находившаяся под запретом в течение двадцати пяти лет и наконец опубликованная без его ведома за границей в одном из революционных сборников, и создала ему репу тацию крамольного и опального литератора, хотя на самом деле, как специаль но выясняет Хроникер, никогда Степан Трофимович не преследовался, никто ни разу на карьеру его не посягал и при малейшей опасности он первым при нимал меры — писал оправдательные письма.
120
ностью дезавуируется литературная деятельность (а вернее, полная бездеятельность) Степана Трофимовича: «В первые годы, или, точнее, в первую половину пре бывания у Варвары Петровны, Степан Трофимович все еще по мышлял о каком-то сочинении и каждый день серьезно соби рался его писать. Но во вторую половину он, должно быть, и зады позабыл. Все чаще и чаще он говаривал нам: «Кажет ся, готов к труду, материалы собраны, и вот не работается! Ничего не делается!» — и опускал голову в унынии». В конце 50-х годов в литературных салонах Петербурга он, выступая на публичных чтениях, «твердо заявил, что са поги ниже Пушкина, и даже гораздо. Его безжалостно освистали, так что он тут же, публично, не сойдя с эстрады, расплакался». Этим и ограничилась попытка «подновления славы». Пустыми хлопотами оборачивается поездка за гра ницу («Работаю по двенадцати часов в сутки… роюсь в биб лиотеках, сверяюсь, выписываю, бегаю; был у профессоров»). В конце 1860-х он констатирует: «Мы своим трудом жить не умеем… У нас все от праздности, и доброе и хоро шее… Вот уже двадцать лет, как я бью в набат и зову к труду». Однако его собственные «труды» — обещанные рассказы по испанской истории, статьи о положении немецких универ ситетов и Дрезденской мадонне — вновь оказываются фикци ей — их просто не существует, и на последних своих чтениях, в честь гувернанток, Степан Трофимович, как и десять лет назад, провозглашает гимн красоте — Шекспиру и Рафаэлю. Полное творческое банкротство Степана Трофимовича до кументально подтверждается экстраординарной мерой — обыском и описью его бумаг, среди которых имеется одно- единственное оригинальное сочинение — все та же поэма, арестованная теперь уже вторично. На протяжении всего романа люди из окружения Сте пана Трофимовича пытаются выяснить, кто же он: доцент? профессор? историк? учитель? литературный критик? уче ный? — и последовательно опровергают каждое из этих зва ний. Пустые архивы «главного учителя», отсутствие руко писей, написанных хотя бы «в стол», исчерпывающе красно речивы. * * * Кажется, нет ничего более чуждого и враждебного Петру Верховенскому, чем литературные занятия. «Эстетическое препровождение времени, — высокомерно заявляет он «на-
121
шим», — я понимаю, что вам здесь в городишке скучно, вы и бросаетесь на писаную бумагу». Сами понятия «эстети ческий», «литературный» звучат оскорблением в его устах. Литература, сочинительство, эстетика — помеха делу, пустая болтовня. Петруша ставит вопрос ребром: «Минуя разгово ры — потому что не тридцать же лет опять болтать, как болтали до сих пор тридцать лет, — я вас спрашиваю, что вам милее: медленный ли путь, состоящий в сочинении социальных романов и в канцелярском предрешении судеб челове ческих на тысячи лет вперед на бумаге, тогда как деспотизм тем временем будет глотать жареные куски, которые вы мимо рта пропускаете, или вы держитесь решения скорого, в чем бы оно ни состояло, но которое наконец развяжет руки и даст человечеству на просторе самому социально устроиться, и уже на деле, а не на бумаге». Считая себя человеком дела, он яростно откре щивается от любых подозрений в причастности к сочинитель ству или хотя бы к критике: «Критиком никогда не бывал». И однако нет в «Бесах» другого персонажа, кто был бы более осведомлен во всем, что творится в чужих головах, пись менных столах и рукописях, кто бы так жадно набрасывал ся на бумагу, исписанную другими, так скрупулезно вел учет наличному «авторскому активу», кто бы, наконец, столь же ревниво и остро реагировал на сочинения своих подопечных. Он, Петруша, единственный из всей окололи тературной компании, кто и в самом деле добровольно, по собственному почину, берет на себя не только роль критика, но и миссию руководителя литературы, хотя глубо ко презирает рецензируемых и курируемых авторов. «Но послушай, — обращается он к отцу, — однако, надо, чтобы не так скучно. У тебя там что, испанская история, что ли? Ты мне дня за три дай просмотреть, а то ведь усыпишь, пожалуй… Вообще твои письма прескучные; у тебя ужасный слог… Статью доставь раньше, не забудь, и постарайся, если можешь, без вздоров: факты, факты и факты, а главное, короче». Он буквально выманивает рукопись романа у губернатора Лембке, который, вообразив в Петруше «пылкого молодого человека с поэзией и давно уже мечтая о слушателе…еще в первые дни знакомства прочел ему однажды вечером две главы». А Петруша: «выслушал, не скрывая скуки, невежливо зевал, ни разу не похвалил, но, уходя, выпросил себе руко пись, чтобы дома на досуге составить мнение, а Андрей Анто-
122
нович отдал. С тех пор рукописи не возвращал, хотя и забе гал ежедневно, а на вопрос отвечал только смехом, под конец объявил, что потерял ее тогда же на улице». Точно так же он поступает и с Кармазиновым, который «четвертого дня вручил ему свою рукопись «Merci»… и сделал это из любезности, вполне уверенный, что приятно польстит самолюбию человека, дав ему узнать великую вещь заранее». Петруша зло дразнит Кармазинова, разыгрывая пе ред ним все ту же сцену пропажи рукописи, провоцируя до саду и раздражение «великого писателя» 1. И когда Кармази нов, не допуская даже и возможности подобного пренебре жения, смекает, что Петруша «рукопись, конечно, прочитал с жадностью, а только лжет из видов», он недалек от исти ны. Каждая бумажка, написанная «нашими» и не «нашими», ему известна и подшита к делу: анонимные доносы Лебяд- кина, его любовные письма и стихи к Лизе, записка Шато- ва, публикации Юлии Лембке и гостей ее салона. Более того. Петр Верховенский не просто шпионит за со чинителями и собирает на них досье: он внимательнейшим образом изучает их рукописи. Его устная рецензия на роман губернатора Лембке — ларчик с секретом 2, свиде тельство проницательного и дотошного чтения, чтения с подоплекой и оргвыводами. Его разбор и интерпретация книги Шигалева, продемонстрированные перед Став рогиным (глава «Иван-Царевич»), не только результат углуб ленного анализа шигалевской теории, но и политиканский, иезуитский расчет на манипулирование ею: «У него хорошо в тетради… у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом… Все рабы и в раб стве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а глав ное — равенство… Я за шигалевщину». Впрочем, Петр Вер ховенский тут же ограничивает сроки и сферы применения «чистого социализма» по Шигалеву: «Нужно злобу дня, а не шигалевщину, потому что шигалевщина ювелирная вещь. Это 1 «Да чего вы так испугались, — доводит Петруша до нужной кондиции своего собеседника, — ведь у вас, Юлия Михайловна говорила, заготовляется всегда по нескольку списков, один за границей у нотариуса, другой в Петер бурге, третий в Москве, потом в банк, что ли, отсылаете. — Но ведь и Москва сгореть может, а с ней моя рукопись», — отвечает Кармазинов той самой сакраментальной фразой, которую «вынул» из него Верховенский. 2 За романом губернатора Лембке, содержание которого бегло пересказы вает Петруша, как и почти за каждой «чужой рукописью», стоит литературная реальность, по поводу которой и высказывается Достоевский, как мы помним, столь причудливым, но очень характерным для него образом.
идеал, это в будущем. Шигалев ювелир и глуп, как всякий ювелир. Нужна черная работа, а Шигалев презирает чер ную работу». Эту «черную работу» не только буквального убийцы, но и тайного цензора, «серого кардинала», инквизитора от литературы, узурпировавшего право решать судьбы рукописей и авторов, захватившего рычаги управления их творчеством и средства давления на него, и осуществляет литератор «секретного ведомства» Петр Верховенский. И здесь приоткрывается еще одна страница его тайной литературной деятельности — собственно сочинительская. Прицельное чтение «Бесов» выявляет по меньшей мере шесть точек приложения его литературных усилий: во-первых, участие в заграничных изданиях и конгрессах («что можно даже из газет доказать»), во-вторых, выпущенная за грани цей печатная программа общества (устав которого написал Ставрогин), в-третьих, рукописный вариант проекта «разви тия системы дальнейших действий», в-четвертых, стихотво рение «Светлая личность», в-пятых, ряд прокламаций «в про зе», в-шестых, литературные чтения. На четвертом, пятом и шестом пунктах стоит остановиться подробнее. Стихотворная прокламация «Светлая личность» из коллек ции губернатора Лембке (пародирующая стихотворение Ога рева «Студент», посвященное Нечаеву и в виде отдельной листовки напечатанное в Женеве) 1 в романе существует ано нимно. Стараясь скрыть имя подлинного автора, Петр Верхо венский распространяет ложные и абсолютно противоречащие друг другу версии о том, кто написал и кому посвящено стихо творение. Версия первая, специально для губернатора Лембке, и только для него одного. Петр Верховенский убеждает Лембке, что стихотворение сочинено Шатовым, который, в свою оче редь, якобы распространяет слухи, будто подлинный автор «Светлой личности» — Герцен, написавший о нем, Шатове, «на память встречи, в похвалу, в рекомендацию». При этом за писка Шатова: «Светлую личность» отпечатать здесь не могу, да и ничего не могу; печатайте за границей» — в руках Петра Степановича превращается в неоспоримое доказательство ав торства Шатова, требующего у адресата Кириллова публико вать сочинение «там». Версия вторая, для «наших» вообще и для Шатова в осо- 1 См. об этом: т. 12, с. 203, 303, а также: Оксман Ю. Г. Судьба одной пародии Достоевского. — «Красный архив», 1923, т. III, с. 301–303.
124
бенности. Требуя из-за границы, чтобы Шатов отпечатал «Светлую личность» на подпольном типографском станке и экземпляры сложил где-нибудь до востребования (отказом на что и явилась записка Шатова), Петр Степанович намекал, будто это ему, «светлой личности», посвятил свое стихотворе ние Герцен и записал в альбом. Версия третья, истинная (липутинская), только для Петра Верховенского. Липутин сравнивает прокламацию «в прозе», написанную, как он думает, Петрушей, со «Свет лой личностью» и приходит к выводу, что стихотворение принадлежит тому же автору: «Я думаю тоже, что и стишон- ки «Светлая личность», самые дряннейшие стишонки, какие только могут быть, и никогда не могли быть сочинены Гер ценом». «Вы врете; стихи хороши», — невольно выдает себя Петр Степанович, никогда ни одного сочинителя не хвалив ший: атрибуция «Светлой личности» после столь неосторож ного признания не может вызывать сомнений. Литературная деятельность Петра Степановича не ограни чивается поприщем критическим и сочинительским. Он — член распорядительного комитета праздника, имеющий решающее влияние на председателя комитета, Юлию Михайловну Лембке. Ему поручено составить программу чтения и анга жировать исполнителей — и он, максимально использовав свой официальный статус «дирижера», разыгрывает грубейшую, но полностью удавшуюся ему интригу по дискредитации чтений и провалу праздника 1. Литературно-административные усилия Петра Верховенского, имеющие своей теневой стороной дела уголовно-политического свойства, — выразительнейшая иллюстрация к его собственному мировоззренческому тезису: «Знаете ли, что мы уж и теперь ужасно сильны? Наши не те только, которые режут и жгут да делают классические вы стрелы или кусаются… Слушайте, я их всех сосчи¬ тал… Администраторы, литераторы, о, наших много, ужасно много, и сами того не знают!» Многочисленные сочинители «Бесов», чьи интересы, моти вы и результаты творчества несут неизгладимую печать по ражения; социальная практика, при которой донос и клевета, 1 Вот основная пружина этой интриги: дезориентировать Лембке; не явиться на чтения самому, оставив Юлию Михайловну без поддержки; раздра жить отца и спровоцировать его на скандал; одобрить выступление маньяка- лектора; дать деньги Лебядкину от имени Ставрогина; приказать Липутину отправить Лебядкиных в Петербург, но затем приостановить отправку и вы пустить Лебядкина на сцену с чтением «Гувернантки»; устроить побег Лизы к Ставрогину, направить руку убийц на Лебядкиных; поджечь город.
125
подлог и анонимка оформляются в особый, привилегирован ный жанр искусства слова; литературный этикет, допуска ющий искажение и извращение самой идеи авторства, ложь и мороку; — серьезнейшие симптомы болезни русского об щества, запечатленной в романе Достоевского, наиболее «ли тературном» из всех его произведений. Но на фоне всеобщего распада и катастроф смутного времени тем большее значение обретают спасенные шедевры. В высшей степени символическим для литературной панорамы «Бесов» оказывается факт «недоработки» Петра Верховенско го: охотясь за чужими рукописями и их авторами, он упуска ет из виду двух наиболее серьезных и опасных для него сочи нителей. Поразительно: выслеживая и шантажируя Ставроги на, Петр Степанович абсолютно ничего не знает и даже не предполагает о существовании исповеди — отпечатанных за границей листков тиражом в триста экземпляров. Какой шанс был им упущен и какую интригу развернул бы он, попа дись ему текст исповеди, трудно и вообразить. Вне поля зрения Петруши остается и самый главный сочинитель «Бесов» — Хроникер, благодаря честности, трудолюбию, му жеству и бесстрашию которого и стала возможна Хроника века 1. Будущее русской литературы, особенно в тяжелые, суровые для нее этапы существования, неизменно связывалось у Дос тоевского с самоотверженной деятельностью тех, кто, «припо миная и записывая», противопоставит свой труд духовной энтропии, разрушению и уничтожению культуры. * * * Обозревая в «Дневнике писателя за 1877 год» состояние современной литературы, Достоевский писал: «Огромная часть русского строя жизни осталась вовсе без наблюдения и без историка… Кто ж будет историком остальных уголков, кажется, страшно многочисленных? И если в этом хаосе, в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общест венная жизнь, и нельзя отыскать еще нормального закона и ру ководящей нити даже, может быть, и шекспировских раз меров художнику, то, по крайней мере, кто же осветит хотя бы часть этого хаоса и хотя бы и не мечтая о руково дящей нити? (25, 35). 1 Подробнее об этом см.: Карякин Ю. Достоевский и канун XXI века. М., 1989, с. 243–318.
126
Литература, понимаемая Достоевским как живая история современности, нуждалась в кадрах — историков, летописцев, хотя бы просто наблюдательных очевидцах. Пусть это будут сочинители не шекспировских масштабов, а «маленькие» лите раторы, не умеющие найти руководящей нити, но и они нужны отечеству. «У нас есть бесспорно жизнь разлагающа яся и семейство, стало быть, разлагающееся, — продол жал свою мысль Достоевский. — Но есть, необходимо, и жизнь вновь складывающаяся, на новых уже началах. Кто их подметит, и кто их укажет? Кто хоть чуть-чуть может определить и выразить законы и этого разложения, и нового созидания? Или еще рано? Но и ста- рое-то, прежнее-то все ли было отмечено?» (25, 35). Чуть раньше, в подготовительных набросках к «Подростку», Досто евский записал программу будущего предисловия к роману: «Факты. Проходят мимо. Не замечают. Нет граждан, и ни кто не хочет поднатужиться и заставить себя думать и заме чать» (16, 329). Итак, «думать и замечать», «подметить и указать», «хоть чуть-чуть определить и выразить», не пройти мимо фак та — таковы были необходимейшие качества гражданина- литератора, в появлении которых на горизонте российской словесности так заинтересован был Достоевский. Егор Ильич Ростанев, наивный, простодушный и очень далекий от литературы герой «Села Степанчикова…», востор женно рассуждает: «Отечественные записки»… превосходное название… не правда ли? так сказать, все отечество сидит да записывает… Благороднейшая цель! пре- полезный журнал! и какой толстый!» От Макара Девушкина, робко дерзающего «описывать», до Ивана Карамазова, создавшего гениальную поэму-притчу, все вместе герои-сочинители Достоевского олицетворяли мечту писателя об отечестве, граждане которого думают и обсужда ют, читают и наблюдают, подмечают и припоминают, а глав ное — записывают и записывают, создавая коллективную лето пись жизни, хронику своего времени. Под пером Достоевского и его героев-литераторов Россия читающая превращалась в Россию пишущую, где каждому давался шанс сказать сокровенное слово, выразить свою душу, приобщиться к истине, осуществить свое кровное право на правду. Слово правды, неотъемлемо принадлежащее рядовому человеку, произносилось и писалось им с превеликим тру дом, коряво, нелепо, смешно, порой — уродливо. Сбиваясь и
127
путаясь, теряясь то в многословии, то в привычной немо те, погрязая в самолюбии и амбициях, маленькие литера торы Достоевского понемногу, по «чуть-чуть» делали свое дело, приучали себя и себе подобных говорить вслух. Слово звучащее, слово воплощенное — великое дело, но дело не только культурно-просветительское; оно, в глазах Достоевского, было призвано осуществить главную генераль ную идею искусства — «восстановление погибшего человека». Говоря вслух, такой человек собирает «мысли в точку». Вспомним героя «Кроткой»: «Ряд вызванных им воспоми наний неотразимо приводит его наконец к правде; правда неот разимо возвышает его ум и сердце… Истина открывается несчастному довольно ясно и определительно, по крайней мере для него самого» (24, 5). «Красота спасет мир» — это пророчество о будущем. Но творчество, спасающее человека, живет в нем всегда и с ним нераздельно, ибо оно «цельное, органическое свойство чело¬ веческой природы… необходимая принадлежность человеческого духа» (18, 74). Пример тому — хотя бы «Маленький герой», поэтическое создание молодого сочинителя, заточенного в Петропавловке: «Когда я очутился в крепости, я думал, что тут мне и конец, думал, что трех дней не выдержу, и — вдруг совсем успокоился. Ведь я там что делал?.. я писал «Маленького героя» — прочтите, разве в нем видно озлоб ление, муки? Мне снились тихие, хорошие, добрые сны» (2, 506). Творчество спасало, работа выносила и его младших това рищей — собратьев по перу: вначале робкие, дикие мечтате ли, переписчики бумаг, литераторы Достоевского набирались сил, копили впечатления, наблюдали жизнь. В 1860-е, когда забурлила, заголосила Россия, загово рили и они в полный голос, вытащили на свет божий свои за писки, поэмы, статьи, отважились на романы и хроники. Скромные, безвестные сочинители собирали факты, сообщали о случившемся в своих углах — столичных, губернских или уездных — и понимали: если не закрепить в слове, не запе чатлеть в рукописи, все пропадет как небывшее, растворит ся в житейской хляби и глухоте. Они преодолевали неопыт ность, провинциальность, избавлялись от дурного слога и мел кого тщеславия, читали, вглядывались в происходящее, учились думать и писать, познавали радость и муку литера турного труда. И, как в любой литературной среде, немно гие из них оставались до конца честными, бескорыстными, немногие сохранили свою совесть и свой талант в неприкос-
128
новенности, немногие могли бы повторить вслед за своим твор- цом-создателем, Ф. Достоевским, его бессмертные слова: «Чтоб я вилял, чтоб я, Федор Достоевский, сделал что-нибудь из выгоды или из самолюбия, — никогда Вы этого не докажете и факта такого не представите… С гордостью повторю это…» (20, 197–198). Как и везде, среди сочинителей Достоевского — много званых, но мало избранных. И все же до конца своих дней Достоевский возлагал особые, последние надежды на взрыв самосознания, на глас ность, которая станет общественным мировоззрением: «Позо вите серые зипуны и спросите их самих об их нуждах, о том, чего им надо, и они скажут вам правду, и мы все, в первый раз, может быть, услышим настоящую правду» (27, 21). Грандиозная утопия Достоевского о всенародном референ думе, о совместном искании правды непреложно связывалась с тем новым словом истины, которое скажет народ и кото рое интеллигенция облечет «в научное слово и разовьет его во всю ширину своего образования» (27, 25). Будущее оставалось за Словом, надежды, как и в моло дости, возлагались на литературу. «К нам почти все приви лось извне, все досталось нам даром, начиная с науки до самых обыденных жизненных форм; литература же до сталась нам собственным трудом, выжилась собственною жизнью нашей. Оттого-то мы и ценим и любим ее. Оттого-то мы и надеемся на ее» (19, 150). 5 Л. Сараскина