Бесы: Роман-предупреждение
Шрифт:
67
Ган Исландец
В конце 1868 — начале 1869 года писателем была задумана повесть под названием «Картузов», оставшаяся неосущест вленной. Образ главного героя повести, капитана Картузова, лег впоследствии в основу другого персонажа — капитана Игната Лебядкина из «Бесов». И хотя Картузова и Лебядкина объединяет общая черта — влюбленность в недосягаемую кра савицу (в «Бесах» — в Лизу Тушину) и сочинение нелепых стихов (именно Картузов слагает стихи о таракане и «Краса красот», унаследованные затем Лебядкиным), все же первона чально Картузов — бескорыстный и чистый рыцарь, смешной, претенциозный и неловкий человек. Кстати, по замыслу До стоевского, вся повесть могла называться «Рассказ о неловком человеке». В рукописных редакциях повести подробно разра батываются характер, поступки, внешность, поведение, «слова» и «словечки» Картузова, который, как Дон Кихот, стоит на страже чести своей дамы и попадает в самые нелепые и коми ческие положения. И тем более удивительной кажется следую щая заметка о Картузове: «Фигура Картузова, как сказано. Молчалив, сух, вежлив, наивен, доверчив. Вдруг изрекает мыс ли. Чаще молчит и краснеет, не умеет говорить. Целомудрен. Ко мне доверенность. Приходит, молчит, сидит, спросит о ста туях, уйдет, курит. Ган Исландец» (11, 49). Курсивная запись Достоевского «Ган Исландец» рядом с характеристикой Кар- тузова свидетельствует, очевидно, о возникшей в сознании До стоевского ассоциативной связи между задуманным образом «неловкого человека» и неким Ганом Исландцем. В сущест вующих комментариях к рукописным редакциям «Картузова» отмечается, что Ган Исландец — герой раннего (1823) рома на Виктора Гюго с таким же названием, относящегося к «не истовой» школе французской литературы. Но что могло быть общего у безобидного недалекого капитана с отъявленным зло деем Ганом, жившим в 1699 году в Дронтгейме (Норвегия)? Убийца и поджигатель Ган, родом из Клипстадура в Ислан дии, внук знаменитого разбойника Ингольфа Истребителя, чьи потомки в течение четырех столетий наводили ужас на Ислан дию и Норвегию, Ган, на совести которого тьма чудовищных преступлений, фантастическое существо, похожее на дикого зверя, свирепого, хитрого и кровожадного, этот «воплощенный Ариман», — чем мог он напомнить незадачливого влюбленного капитана? «Он может повелевать бурями, сбрасывать утесы на деревни, по его воле рушатся своды подземных пещер, его ды хание гасит маяки на скалах» — это Ган Исландец Гюго.
68
«Молчалив, сух, вежлив, наивен, доверчив» — это Картузов. И тут возникает заманчивое предположение. Может быть, не вполне понятная ассоциация Достоевского отразила впечат ление писателя не только от исландца из раннего романа Гюго, но и от другого исландца — из недавно вышедшего произве дения Жюля Верна? Ведь один из персонажей «Путешествия к центру Земли», а точнее, третий участник путешествия, провод- ник-исландец, — тоже Ган (или Ганс, в русском переводе с французского). И как раз этот исландец, простодушный, мол чаливый, застенчивый, серьезный, спокойный, задумчивый человек, во многом напоминает Картузова из процитированно го фрагмента рукописной редакции. Что добавляла ассоциа ция с жюль-верновским Ганом (Гансом) к образу Картузова? По-видимому, обыденности, реалистичности. В этой связи ин тересно главное соображение Достоевского в работе над по вестью о Картузове. «Комичнее, загадочнее и интереснее, — писал Достоевский, — поставить с 1-го разу фигуру Картузова перед читателем. Все хищные и романтические моменты, при всей своей правде и действительности, должны быть уловлены из природы с комическим оттенком (11, 44). Может быть, внутренняя ирония, комический эффект повести как раз и должны были достигаться тем, что обыкновенный смертный (тип жюль-верновского Ганса) рядится в тогу романтического героя, изображает «роковые страсти» и дикие, сумасбродные порывы. И хотя прямых доказательств того, что запись Достоевско го «Ган Исландец» означает двойную ассоциацию, у нас нет, все же один факт бесспорен: именно Ганс Бьёлке, исландец из романа Жюля Верна, а не фантастический персонаж Гюго был для русского читателя, современника Ставрогина, единствен ным знакомым представителем этой далекой страны.
Сага о лабиринте
Действие романа Жюля Верна начинается 24 мая 1863 го да в Гамбурге, и уже через десять дней герои вступают на зем лю Исландии. К этому времени Николай Всеволодович Став рогин успел наломать дров: убил на дуэли двух человек, безум но кутил, был судим и разжалован в солдаты, лишен прав и сослан в один из армейских пехотных полков. Именно в 1863 году, отличившись в Польской кампании, он смог вернуть себе офицерское звание и выйти в отставку. Два последующих года жизни Ставрогина — это «пробы» порока и преступлений,
69
которые сменялись скукой «до одури» и тоской, злобой и но выми «развлечениями» — «пробами». Отъездом за границу в апреле 1866 года начинаются ски тания Ставрогина, итогом которых явилась исповедь, написан ная накануне возвращения в Россию, в июле 1869 года, и став шая поворотным моментом в судьбе героя. Поиски «последних надежд и обольщений», спасительного средства, которое может удержать «на краю», привели Ставрогина обратно в Рос сию, где он и попытался воплотить «мысль великую» в великий подвиг — и потерпел фиаско. Но созревала эта мысль на чуж бине, под небом Италии и Египта, на дорогах Франции и Швейцарии, в университетах Германии — там, где странство вали и познавали мир образованные русские. В этом смысле заграничное путешествие Ставрогина еще и глубоко символично. Проделав головокружительный путь — сотни и тысячи километров от Иерусалима до Исландии, Став рогин прошел через самые разные круги современной ему куль туры, изведал глубины интеллектуальной и духовной жизни Запада и Востока, испытал многие соблазны мира. Отправляя Ставрогина вслед за героями романа Жюля Верна, читателем которого он мог быть, в Исландию, где неза долго до этого было совершено уникальное, фантастическое пу тешествие в недра Земли, Достоевский как будто давал Ни колаю Всеволодовичу еще один и очень серьезный шанс. На земле, которую впоследствии ученые всего мира назовут «эль дорадо естествоиспытателей», русский барин, оторвавшийся от своего народа и почвы, мог потрудиться на ниве знаний, послу жить во имя науки, приобщиться к числу тех, кто, как «Базаров, Лопухов и компания», был работником всемирной «мастер ской». Ведь недаром Ставрогин отправился в Исландию не про стым путешественником-туристом, а в составе ученой экспеди ции. Это ли не подарок судьбы для изверившегося, опустошен ного человека! Герой Достоевского, «великий грешник», попа дает туда, где только что люди спустились в подземный мир, преисподнюю, ад — чтобы исследовать и познать его, загля нуть в глубочайшие бездны земного шара, в самое центральное его ядро. Вот он, наконец, достойный масштаб, настоящее дело! Здесь, у подножия вулкана Снайфедльс, как будто со шлись все ориентиры — веры и неверия, самой смелой фан тазии и самого трезвого научного знания. Так, по сложной ассоциации Достоевского, Исландия ока залась одной из аллегорий поисков Ставрогина. «Я пробовал везде мою силу… На пробах для себя и для показу, как и преж де во всю мою жизнь, она оказывалась беспредельною… —
70
признается Николай Всеволодович. — Но… мои желания слиш ком несильны; руководить не могут. На бревне можно пере плыть реку, а на щепке нет». В древнеисландских сагах рассказывается, как некогда в одну из пещер Исландии попал человек, объявленный вне за кона. Он долго бродил в абсолютной тьме по подземным лаби ринтам, пока, наконец, не увидел в стене щель. Выбравшись на волю, он обнаружил, что находится в совершенно другой части страны, а в ботинки его набрался золотой песок. В обмен на золото изгнаннику удалось приобрести свободу. Герой «Бесов» так и не смог найти выход из своего лаби ринта.
Глава 3 В поисках слова (Сочинители в произведениях Достоевского)
«Отечественные записки»… превос ходное название… не правда ли? так сказать, все отечество сидит да запи сывает… Ф. М. Достоевский, «Село Степанчиково и его обитатели» «А хорошая вещь литература, Варенька, очень хорошая; это я от них третьего дня узнал. Глубокая вещь! Сердце людей укрепляющая, поучающая, и — разное там еще обо всем об этом в книжке у них написано. Очень хорошо написано! Лите ратура — это картина, то есть в некотором роде картина и зер кало; страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к на зидательности и документ». Эти наивные и простодушные слова адресовал своей воз любленной, Вареньке Доброселовой, Макар Алексеевич Де вушкин, герой первого романа Ф. М. Достоевского, «Бедные люди». Литературный дебют двадцатичетырехлетнего Достоев ского, состоявшийся в 1845 году, осуществил его заветную меч ту о призвании, осознанную еще в ранней юности. Поэзия, творчество — это в воображении учащегося военного инже нерного училища «райский пир». «Поэт в порыве вдохновенья разгадывает Бога, следовательно, исполняет назначенье фило софии… Поэтический восторг есть восторг философии… Фило софия есть та же поэзия, только высший градус ее» (28, кн. I, 54), — убеждает своего брата семнадцатилетний юноша До стоевский. Литература, литературные занятия — с этим и только с этим связывает он свое представление о жизненной стезе, о судьбе, о свободе («Свобода и призванье — дело вели кое. Мне снится и грезится оно опять, как не помню когда-то. Как-то расширяется душа, чтобы понять великость жизни» — 28, кн. I, 78). Страстное, запойное чтение, стойкий интерес к миру лите-
72
ратуры обнаруживали не просто любознательность интеллек туала и книжника, но пророчили предназначение. Однажды прочувствованное, оно требовало выхода, обращалось в неус танное стремление к творчеству. Поначалу желание стать ли тератором, сочинителем, писателем осознавалось молодым Достоевским не столько как цель, сколько как средство, как «святая надежда». Ему еще нет и восемнадцати, когда он фор мулирует «величайшую задачу» своего будущего: «Душа моя недоступна прежним бурным порывам. Все в ней тихо, как в сердце человека, затаившего глубокую тайну; учиться, «что зна чит человек и жизнь», — в этом довольно успеваю я; учить ха рактеры могу из писателей, с которыми лучшая часть жизни моей протекает свободно и радостно; более ничего не скажу о себе. Я в себе уверен. Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что по терял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть челове ком» (28, кн. I, 63). Литература, книги, опыт писателей постепенно перестава ли быть источником романтических восторгов, сладких слез и золотых снов и исподволь становились вполне прозаическим, но реальным пособием для собственного творчества. И в разга ре работы над первым своим детищем, «Бедными людьми», в письме к брату Достоевский сообщает: «Ты, может быть, хо чешь знать, чем я занимаюсь, когда не пишу, — читаю. Я страш но читаю, и чтение странно действует на меня. Что-нибудь, давно перечитанное, прочитаю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во все, отчетливо понимаю, и сам из влекаю умение создавать» (28, кн. I, 108). «Извлекаю умение создавать» — такова была новая чита тельская установка молодого Достоевского: чтение с точки зрения человека пишущего, овладевающего мастерством учи- телей-собратьев. Работа над «Бедными людьми», романом, ко торый автор сначала закончил (ноябрь 1844), а затем «взду мал его весь переделать: переделал и переписал» (декабрь 1844), потом «начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать» (февраль 1845), потом «вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему» (май 1845), — эта работа, перемежавшаяся со страстным чтением, довершила процесс превращения Достоевского-читателя в Достоевского- писателя. «Брат, в отношении литературы я не тот, что был тому назад два года. Тогда было ребячество, вздор. Два года изучения много принесли и много унесли» (28, кн. I, 108). Рождение писателя из читателя — одна из волнующих за¬ гадок психологии творчества, равносильная чуду и тайне рож-
73
дения новой жизни. Тот факт, что желаемого превращения могло и не случиться, что писатель, потенциально присутствую щий в каждом читателе, так никогда и не реализуется, сооб щает этой тайне особую притягательность. Искус и соблазн творчества, жгучая потребность в самовыражении, которая видится каждому читателю именно в сочинительстве, в писа тельстве, мучительный путь, чаще всего неутешительный в конце, приносящий куда больше потерь, чем обретений, — эта голгофа литературного честолюбия и литературных притяза ний была, несомненно, одним из самых сильных впечатлений, пережитых автором. И столь же несомненно, что это впечатле ние вошло в плоть и кровь его первого романа. В этом смысле «Бедные люди» удивительно подтверждали правоту Макара Алексеевича Девушкина: как литература первый роман Достоевского был и картина и зеркало, «страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ». В особенности же документ: та тяга к литератур ному творчеству, к сочинительству, та страстная надежда на призвание, тот, наконец, подвижнический труд молодого авто ра зафиксированы в «Бедных людях» документально — в виде «чужих рукописей».
Когда «слог формируется» («Бедные люди»)
Герои романа Макар Девушкин и Варенька Доброселова помещены в самую безудержную, самую запойную стихию со чинительства — стихию эпистолярную; на каждое письмо тре буются долгие часы, и это в полном смысле тяжелый литера турный труд. Их переписка не просто потребность общения, ве сточка дружбы, любви, участия — это еще и проба пера. Макар Алексеевич простодушно признается, что описания природы, образы и мечтания в его письмах заимствованы — «я это все взял из книжки». Он тянется к литературной компании своего соседа, чиновника Ратазяева, который «и о Гомере, и о Брам- беусе, и о разных у них там сочинителях говорит» и сочини тельские вечера устраивает. «Сегодня собрание; будем лите ратуру читать», — сообщает Девушкин своей корреспондентке и с восторгом описывает «литературу» первого в своей жизни знакомого писателя: «Ух как пишет! Перо такое бойкое и слогу пропасть… Объядение, а не литература! Прелесть такая, цветы, просто цветы; со всякой страницы букет вяжи!» Пристально вглядывается Девушкин в быт, привычки, образ жизни соседа- литератора, искренне верит в фантастические гонорары, в за манчивую соблазнительность поприща: «Да что, маточка, вы
74
посмотрите-ка только, сколько берут они, прости им господь! Вот хоть бы и Ратазяев, — как берет! Что ему лист написать? Да он в иной день и по пяти писывал, а по триста рублей, гово рит, за лист берет. Там анекдотец какой-нибудь или из любо пытного что-нибудь — пятьсот, дай не дай, хоть тресни, да дай! А нет — так мы и по тысяче другой раз в карман кладем!» С вдохновением и энтузиазмом истинного поклонника писа тельского таланта переписывает Макар Алексеевич для Ва реньки отрывки из сочинений Ратазяева: так в тексте романа Достоевского появляются фрагменты трех произведений дру гого автора — «Итальянские страсти», «Ермак и Зюлейка», «Иван Прокофьевич Желтопуз» 1. Но вот что удивительно: в своем увлечении литературным обществом Девушкин не теряет и критического взгляда на ве щи; более того — все, что он видит здесь, становится материа лом, темой для писем: «Постойте, я вас потешу, маточка; опишу их в будущем письме сатирически, то есть как они там сами по себе, со всею подробностию». А главное: он не только пригля дывается к завидному поприщу, но и время от времени приме ривает его на себя, сначала с ужасом, потом с тайной надеж дой. Поразительно, как меняется отношение Макара Алексе евича к одной только мысли об этом, как по-человечески вы растает он за пять с половиной месяцев переписки, обретая личное достоинство, как крепнет и мужает его перо. «А насчет стишков скажу я вам, маточка, что неприлично мне на старости лет в составлении стихов упражняться. Стихи вздор! За стишки и в школах теперь ребятишек секут» — так в его первых пись мах. Он без конца самоумаляется и уничижается, уговаривая себя: не умею, не учен, не должен, права не имею: «Сознаюсь, маточка, не мастер описывать, и знаю, без чужого иного ука зания и пересмеивания, что если захочу что-нибудь написать позатейливее, так вздору нагорожу». Жалобы повторяются настойчиво, при любом удобном случае — но невзначай Де вушкин проговаривается: «А вот у меня так нет таланту. Хоть десять страниц намарай, никак ничего не выходит, ничего не опишешь. Я уж пробовал». Пробовал (вот она, тайная биография Макара Девушкина!), — но «слогу нет, ведь я это сам знаю, что нет его, проклятого; вот потому-то я и службой не взял, и даже вот к вам теперь, родная моя, пишу спроста, без затей и так, как мне мысль на сердце ложится. Я это все 1 Отрывки из сочинений Ратазяева, пародирующие распространенные ли тературные жанры 1840-х годов, открывают антологию пародий Достоевского на современную ему литературу.
75
знаю; да, однако же, если бы все сочинять стали, так кто же бы стал переписывать?» Но тот, кто испытал искус и соблазн чистого листа бумаги и остро отточенного пера, обречен вечно быть рабом своего пристрастия. Как осторожно пробивается в письмах Макара Девушкина это сдерживаемое, заглушаемое чувство, как робко он пытается хоть в шутку, хоть намеком представить себя в желаемой роли и хоть тенью, мимоходом, невзначай узаконить эту роль в глазах своей собеседницы: «Ведь что я теперь в сво бодное время делаю? Сплю, дурак дураком. А то бы вместо спанья-то ненужного можно было бы и приятным заняться; этак сесть бы да и пописать. И себе полезно и дру гим хорошо». Но пример других вдохновляет. Варенька — сама сочини тельница. Это ее тетрадку, записки-жизнеописание, отмечен ные чертами несомненного литературного дарования, так не терпеливо хочет прочесть Макар Алексеевич (и эта рукопись, еще одна «чужая рукопись», включенная в роман-переписку, неизмеримо углубляет и усложняет его строй и содержание). И это он, Макар Алексеевич, упрашивает, умоляет Вареньку не бросать начатой работы, продолжить записки. «А я-то думал, маточка, что вы мне все вчерашнее настоящими стихами опи шете, а у вас и всего-то вышел один простой листик. Я к тому говорю, что вы хотя и мало мне в листке вашем написали, но зато необыкновенно хорошо и сладко описали. И природа, и разные картины сельские, и все остальное про чувства — од ним словом, все это вы очень хорошо описали», — отвечает Девушкин на письмо Вареньки после их совместной прогулки на острова; ему, как каждому литератору-профессионалу, в живой жизни видится возможный сюжет. Кажется, сам воздух Петербурга напоен литературой, в каждом гадком и темном углу его таятся или вовсю кипят лите ратурные страсти. И как ни гонит их от себя Девушкин — он с теми, кто пишет, сочиняет, фантазирует. В иные светлые и ра достные минуты он высказывает вслух мучительно прекрасную мечту: «А что, в самом деле, ведь вот иногда придет же мысль в голову… ну что, если б я написал что-нибудь, ну что тогда бу дет? Ну вот, например, положим, что вдруг, ни с того ни с сего, вышла бы в свет книжка под титулом — «Стихотворения Ма кара Девушкина»! Ну что бы вы тогда сказали, мой ангельчик? Как бы вам это представилось и подумалось? А я про себя ска жу, маточка, что как моя книжка-то вышла бы в свет, так я б решительно тогда на Невский не смел бы показаться. Ведь ка ково это было бы, когда бы всякий сказал, что вот де идет сочи-