Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Бесы: Роман-предупреждение
Шрифт:

414

тазии, значительное количество нумеров «изменило разуму». И все-таки дурное предчувствие Степана Трофимовича Верховенского, как будто абсолютно вздорное и нелепое, томило и страшило его. «Они», которые угрожают ему, спо собны на все, «они» — не остановятся ни перед чем. Кошмары пыток и подземелий мерещатся ему, доводя до исступления, до опустошительного отчаяния. «Cher… под вами вдруг раз двигается пол, вы опускаетесь до половины… Это всем извест но… Я десять тысяч раз представлял себе в воображении!» Силы, способные загнать Степана Трофимовича в угол, ковар ны и изощренны. «Пусть даже меня простят, пусть опять сюда привезут и ничего не сделают — и вот тут-то я и погиб». Тре бовать своих прав, протестовать, исполнить долг неповино вения («я гражданин и человек, а не щепка»), не допустить насилия и издевательства («Он не смеет меня мучить, не то арестуй, арестуй, арестуй!») — значит для Степана Трофимо вича сохранить самоуважение и человеческое достоинство. Позже Степан Трофимович задаст губернатору Лембке (в ко тором подозревает мучителя и гонителя) свой вопрос, испол ненный в перспективе будущего символического значения. «Покорнейшая просьба моя объяснить мне, если возможно: каким образом, за что и почему я подвергнут был сегодняш нему обыску? У меня взяли некоторые книги, бумаги, частные, дорогие для меня письма и повезли по городу в тачке…» Покорнейшая просьба Степана Трофимовича была уваже на: с ним обошлись по-человечески; но самим вопросам — «почему?» и, главное, «за что?» — предстояла долгая и без ответная жизнь. Сфера и пределы применения насилия к человеку — так, как они изображены в «Бесах», — вызывают ощущения в выс шей степени тревожные, если учитывать нравственные и пра вовые нормативы минувшей эпохи. Результаты воздействия насилия над человеком, немыслимые для гуманнейшего ХIХвека (конечно же несправедливо названного «железным»), выглядят в романе Достоевского диким преувеличением, фан тастическим сгущением красок или, как говорит Хроникер в случае со Степаном Трофимовичем, «безумием и бредом». Но именно это, может быть, гипертрофированное в контексте кон кретного времени отношение к потенциалу насилия, этот почти апокалипсический ужас перед «тайной и авторитетом» механизмов подавления, пусть пока неведомых, привели к кар динальному вопросу XX века: есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой?

415

Можно, собрав кучку приверженцев, хитростью и обманом втянуть их в политическое убийство. Можно путем самого бесцеремонного психологического давления, манипулируя ложными идеями, заставить человека стать послушным согла шателем или даже соисполнителем в их реализации. Можно даже убедить его в необходимости и безальтернативности насилия. Можно, используя некоторые специфические качества лич ности, ее убеждения или верования, корыстно воздействовать на них вплоть до их искажения и разрушения. Можно расста вить человеку такие идеологические ловушки, так опутать его ложью и демагогией, что он утратит какие бы то ни было нравственные ориентиры: «сбились мы, что делать нам?» Мож но затолкнуть человека в ситуацию безвыходности и тупика и фактически вынудить его к самоубийству. Можно корыстно использовать факт самоубийства для доказательства своего алиби в деле об убийстве. Можно затравить и запугать человека, доведя его до умопомешательства и распадения личности. Можно повязать людей круговой порукой страха, принудив к соучастию в преступлении. Можно добиться, чтобы вконец потерявшийся и запутавшийся человек оговорил себя и других. Можно найти такие способы давления на человека, при которых он способен отречься и от себя, и от своих близ ких. Можно, оказалось, еще и еще многое. Вопреки общегуманистическим представлениям века, во преки оптимистическим его прогнозам — о том, что человека невозможно сломить до конца, или о том, что человек сильнее чинимого над ним насилия, или о том, что человек «вынесет все», — роман «Бесы» сеял страшное подозрение относительно этого рокового вопроса: есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой Вопреки собственной иронической (почти сатирической) интонации роман Достоевского несом ненно подразумевал действительную возможность реализации тех самых почти абсурдных нелепостей, которые в запале и горячке высказал Степан Трофимович: «Нужно, видите ли, быть готовым… каждую минуту… придут, возьмут, и фью — исчез человек!» Теме исчезающих людей суждено было стать кровавым кошмаром XX века: кошмаром российской реальности и идеей fixe мирового искусства. Самые отчаянные головы шли на встречу фактам, и эти факты, пропущенные через совесть, обретали статус художественной или документальной хроники тоталитаризма. В этом смысле честь явиться обличителем политической бесовщины и государственного террора в равной

416

степени принадлежит и мемуарам, и документам, и произве дениям с вымышленным сюжетом. Среди моря антитотали тарной литературы, генетически связанной с традицией До стоевского в его пророчествах о будущем, хочется особо отме тить два произведения. Одно из них — повесть малоизвестного сибирского писателя Владимира Зазубрина (1895–1938) «Щепка», написанная в 1923 году, второй — всемирно извест ный роман классика английской литературы Дж. Оруэлла «1984». Оба, в сущности, об одном и том же: что может сделать с человеком насилие. «Повесть о Ней и о Ней» — такой подзаголовок имеет повествование Вл. Зазубрина. О Ней — значит, о революции, о Ней — значит о любимой дочери революции — ЧЕКА. Человек на пути революции — ничто. Человек за минуту перед расстрелом в подвалах ЧЕКА — и того хуже. Написан ная под углом зрения кровавого палача Срубова, начальника губчека, повесть Вл. Зазубрина буквально распластывает по павшего под секиру революции человека — священнослужи теля, старую крестьянку, белого офицера, молодую красавицу и сотни других. «Расстреливали пятеро — Ефим Соломин, Ванька Мудыня, Семен Худоногов, Алексей Боже, Наум Непомнящих. Из них никто не заметил, что в последней пятерке была женщина. Все видели только пять парных окровавленных туш мяса. Трое стреляли как автоматы. И глаза у них были пустые, с мертвым стеклянистым блеском. Все, что они делали в под вале, делали почти непроизвольно. Ждали, пока приговоренные разденутся, встанут, механически поднимали револьверы, стреляли, отбегали назад, заменяли расстрелянные обоймы заряженными. Ждали, когда уберут трупы и приведут новых. Только когда осужденные кричали, сопротивлялись, у троих кровь пенилась жгучей злобой. Тогда они матерились, лезли с кулаками, с рукоятками револьверов. И тогда, поднимая ре вольверы к затылкам голых, чувствовали в руках, в груди холодную дрожь. Это от страха за промах, за ранение. Нужно было убить наповал. И если недобитый визжал, харкал, пле вался кровью, то становилось душно в подвале, хотелось уйти и напиться до потери сознания. Но не было сил. Кто-то огром ный, властный заставлял торопливо поднимать руку и прикан чивать раненого… После четвертой пятерки Срубов перестал различать лица, фигуры приговоренных, слышать их крики, стоны. Дым от табаку, от револьверов, пар от крови и ды ханья — дурнящий туман. Мелькали белые тела, корчились в предсмертных судорогах. Живые ползали на коленях, молили. 14 Л. Сараскина

417

Срубов молчал, смотрел и курил. Оттаскивали в сторону расстрелянных. Присыпали кровь землей. Раздевшиеся живые сменяли раздетых мертвых. Пятерка за пятер кой» 1. С жестоким, поистине варварским сладострастием наблю дает Срубов за корчами человека перед лицом насилия и смер ти. Вот поп, раздетый, не владеющий собой, с глазами, вылез шими из орбит, деморализованный, с ноющим, дребезжащим голосом: «Святый боже, святый крепкий»… Вот двое других — с мертвыми, расширенными от ужаса глазами… Вот третий — который хрипел, задыхался, молил… «А для Срубова он уже не человек — тесто, жаворонок из теста. Нисколько не жаль такого. Сердце затвердело злобой». От загубленных людей остаются «пуды парного мяса», «кровью парной, потом едким человечьим, испражнениями пышет подвал»; «пощадите», «умоляю», «невинно погибаю», «господи, помилуй», «А в под вал вели и вели живых, от страха испражняющихся себе в белье, от страха потеющих, от страха плачущих… Сотни людей заняты круглые сутки… С гулким лязгом, с хрустом буравят черепа автоматические сверла. Брызжут красные непрогораю- щие опилки. Смазочная мазь летит кровяными сгустками мозга». Фабрика смерти… Есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой? Этот вопрос — на фоне подвала губчека — воспринимается как напыщенная, отвлеченная риторика, почти как издевательство над очевидностью. «Я гражданин и человек, а не щепка», — волновался и кри чал Степан Трофимович Верховенский, когда над ним было совершено насилие. «Щепка», — утверждает автор повести «О Ней и о Ней», имея в виду революционную «рубку леса». Повествование о страшной лаборатории уничтожения людей в губернских подвалах — потрясающий художественный документ о том, что делает с человеком насилие: с человеком, над которым оно чинится, и с человеком, который сам его творит. Срубов, начальник губчека, человек железной воли, безжа лостности и жестокости, на совести которого не десятки и даже не сотни загубленных, ищет формулу революции, которая оправдала бы пролитую им кровь. В одном случае — когда выпускает из подвала «обманутых крестьян» — это «братство трудящихся». В другом случае — когда товарищ Срубова по 1 Зазубрин Владимир. Щепка. Повесть о Ней и о Ней. — «Си бирские огни», 1989, № 2, с. 11–12. Предисловие В. Правдухина, с. 4–5. Далее повесть цитируется по этому изданию.

418

гимназии, университету и партийному подполью подписал смертный приговор отцу Срубова — рождается тезис, что «свобода — это бесстрашие». В третьем — когда его подчинен ный, следователь Иванов, насилует перед расстрелом аресто ванную женщину и Срубов велит расстрелять обоих — форму ла уточняется: «Позволено то, что позволено… Иначе не рево люция, а поповщина. Не террор, а пакостничанье… Револю ция — это не то, что моя левая нога хочет. Революция… во- первых… ор-га-ни-зо-ван-ность… Во-вторых… пла-но-мер- ность, в-третьих, ра-а-счет… Революция — завод механиче ский». А коллега Срубова Пепел добавляет: «Революция — никакой филозофий». Машинист революции, чья машина работает «гневом масс, организованным в целях самозащиты», Срубов не только прак тик, но еще аналитик и поэт террора. Все свободные минуты своих «серо-красных» будней он заполняет, делая наброски для будущей книги о терроре. На протокольных листах, на бланках губернской чрезвычайки Срубов размышляет о пре имуществах отечественных казней, о перспективах террора в будущем построенном обществе. «Во Франции были гильотина, публичные казни. У нас подвал. Казнь негласная. Публичные казни окружают смерть преступника, даже самого грозного, ореолом мученичества, героизма. Публичные казни агитируют, дают нравственную силу врагу. Публичные казни оставляют родственникам и близким труп, могилу, последние слова, последнюю волю, точную дату смерти. Казненный как бы не уничтожается совсем. Казнь негласная, в подвале, без всяких внешних эффектов, без объявления приговора, внезапная, действует на врагов подавляюще. Огромная, беспощадная, всевидящая машина не ожиданно хватает свои жертвы и перемалывает, как в мясо рубке. После казни нет точного дня смерти, нет последних слов, нет трупа, нет даже могилы. Пустота. Враг уничтожен совершенно». И еще одна методическая рекомендация (на подписанном протоколе обыска): «Террор необходимо организовать так, чтобы работа палача-исполнителя почти ничем не отличалась от работы вождя-теоретика. Один сказал — террор необходим, другой нажал кнопку автомата-расстреливателя. Главное, чтобы не видеть крови». И Срубов, нервы которого уже не выдерживают «ритмов революции», а воспаленный мозг — «серо-красных», кровавых будней мясорубки-чека, Срубов, который стал бояться темноты 14* 419

и к его приходу мать зажигала огонь во всех комнатах, за писывает: «В будущем «просвещенное» человеческое общество будет освобождаться от лишних или преступных членов с помощью газов, кислот, электричества, смертоносных бактерий. Тогда не будет подвалов и «кровожадных» чекистов. Господа ученые, с ученым видом, совершенно бесстрашно будут погружать живых людей в огромные колбы, реторты и с помощью все возможных соединений, реакций, перегонок начнут обращать их в ваксу, в вазелин, в смазочное масло. О, когда эти мудрые химики откроют для блага человечества свои лаборатории, тогда не нужны будут палачи, не будет убийства, войн. Исчез нет и слово «жестокость». Останутся одни только химические реакции и эксперименты…» Что делает с человеком то насилие, которое он сам чинит? Проходит ли безнаказанно для него обладание такой властью, такой недосягаемой высотой, с которой все остальные люди — не более чем точки, булавочные головки? Справляется ли чело веческое естество с функцией мясорубки? Как бы ни оправдывался Срубов мысленно, какие бы аргу менты об исключительности «чрезвычайных» людей ни нахо дил, сколько бы ни убеждал сам себя в необходимости орудия классовой расправы, чем бы ни маскировал подлинную суть дела, которое он делал, — «потом была койка в клиниках для нервнобольных. Был двухмесячный отпуск. Было смещение с должности предгубчека. Была тоска по ребенку. Был длитель ный запой…». И был «на спине, на плечах, на голове, на мозгу черный пепел жгучей черной горой». Тогдашний критик, написавший предисловие к повести «Щепка», Валериан Правдухин, от всей души, видимо, стремив шийся облегчить путь так и не осуществившейся публикации, прочел ее в духе тех позиций, которые и в самом деле могли продвинуть повесть в печать. Логика и аргументы критика — может быть, еще более выразительный документ эпохи, чем сама повесть. «Повесть о революции и о личности» — так называется это предисловие. Критик отдает себе отчет, что тема революции, террора чека — жгучая и страшная тема и что материал повес ти страшен и чудовищен — как нагромождение ужасов. Но критик хвалит писателя за то, что ему удалось преодолеть обывательские разговоры о революции и дать вопросу «пра вильную постановку»: «Зазубрин не сюсюкает, он не ужасается, он как художник с беспощадно холодной внешней манерой и суровостью подходит к этой теме».

420

Новая форма для изображения революции — это, по мне нию критика, самый стиль повести, ее ритм, «суровый, резкий, скупой и ударный»: ведь революция «уничтожила не только старый миропорядок, наше былое, индивидуалистическое пре краснодушие, но и заставляет нас жить, чувствовать по-иному, утверждает новую поступь, ритмику наших душевных пере живаний». Какие новые душевные переживания и чувствования дол жна вызывать в человеке революция? Какие изменения в чело веческом сознании должно производить разрешенное, санкцио нированное и идеологически обоснованное насилие? Критик В. Правдухин в своем кратком предисловии к повести дает, в сущности, новый кодекс моральных ценностей — в их карди нальном отличии от привычных ценностей старого мира. «Если Достоевский в «Бедных людях», если Л. Андреев, после дыш индивидуалистического символизма, в своем рассказе «Семь повешенных» ставили своей задачей вызвать ненужную жизни жалость в наших душах к ненужному Янсону: претво рить никчемную кантовскую идею о самодовлеющей ценности существования каждого человека, то Зазубрин, изображая совсем не идеал революционера, ставит своей задачей показать, что есть общее — грядущий океан коммунизма, бесклассового общества, во имя которого революция беспощадно идет по трупам вырождающихся врагов революции». «Нужна черная работа», — проповедовал Петр Верховен ский. — Нужно злобу дня». Поэтизируя карающий меч рево люции, Вл. Зазубрин, как утверждает его критик, «художни чески побеждает мещанство, индивидуализм, выжигая из нас оставшийся хлам мистических и идеалистических понятий в наших душах о нужности ненужных, остывших уже идей». Черная работа по окончательной ликвидации «атавистических» (выражение критика) понятий, «последних наслоений остав шихся напластований буржуазной мистики и морали» трак туется самодеятельным идеологом как высокое мужество, небывалая художническая дерзость. Само понятие трагедии, вслед за подобными «атавистическими» пережитками, пол ностью переосмысливается: так, трагедию и гибель Срубова, задушенного пролитою им кровью, критик интерпретирует как несчастье, происшедшее вследствие наличия у героя души — этой «исторической занозы». Герой «не выдерживает» подвига революции — и гибнет. «Гибнет во имя революции, как Мои сей, которому «не дано войти в землю обетованную» комму нистического общества». Здесь, с пафосом утверждал критик, «не корчи героев Достоевского, которые стоят над бездной

421

вопроса, все ли позволено… Здесь перед нами герой, какого еще не видала человеческая история». «Социальная педагогика» (пользуясь выражением Горь кого) повести «Щепка», указывающая на исторические раны и атавистические предрассудки, вроде души, должна была помочь «выжечь окончательно из своего существа оставшиеся «занозы» исторического прошлого, чтобы стать смелым инже нером неизбежного и радостного переустройства его». Крошечное, в полторы журнальных страницы, предисловие к повести «Щепка» зафиксировало, кажется, факт чрезвычай ной важности: появление в литературе — в результате «смелой попытки молодого талантливого художника» — героя-мутанта, то есть героя, какого еще не видала челове ческая история. Похоже, что и в самом деле, в ходе углубления революции, по мере того как ее беспощадный кро вавый меч обнажал своими ударами «проклятое наследие» «вековых блужданий человечества», удалось добиться органи ческого перерождения человека и он стал «мощным по-звери- ному, цельным и небывало сильным инженером переустройства мира». Обнаружив и указав на тот внутренний дефект, который мешает человеку перешагнуть через последний барьер, лите ратурный критик переходной эпохи 1923 года приветствовал рождение героя, максимально свободного от каких бы то ни было душевных рефлексий, героя будущего. * * * В великой книге XX века, романе Дж. Оруэлла «1984», образ будущего возникает как эпоха «одинаковых и одино ких», где былое превращено в небыль и где отрицается сам факт существования людей, исчезающих без следа по ночам. Малодушная сентенция Степана Трофимовича Верховен ского «…придут, возьмут, и фью — исчез человек!» достигает в романе Оруэлла наивысшей степени реализации; а качество исчезновения становится абсолютным. «Бывало это всегда по ночам — арестовывали по ночам. Внезапно будят, грубая рука трясет тебя за плечи, светят в глаза, кровать окружили суровые лица. Как правило, суда не бывало, об аресте нигде не сообщалось. Люди просто исчезали, и всегда — ночью (вспомним рекомендацию Срубова! — Л. С.). Твое имя вынуто из списков, все упоминания о том, что ты сделал, стерты, факт твоего существования отрицается

422

и будет забыт. Ты отменен, уничтожен: как принято говорить, распылен» 1. Органическое перерождение личности в системе ангсоц, тоталитарной сверхдержаве Океании, воюющей с двумя дру гими сверхдержавами по стратегической формуле 2+1 с регу лярной перестановкой внутри слагаемых, продвинулось далеко вглубь, затронув уже генетический код человека. В плоть и кровь людей навечно вошло чувство полной бес помощности перед временем. Времена точных календарей и хронологий канули, почти не оставив следа, и житель Океа нии образца 1984 года не знает доподлинно ни даты своего рождения, ни даты смерти близких, ни календарной даты текущего дня. Стертость прошлого, сомнительность настоя щего и безысходность будущего в скудном, убогом, ветшающем и разрушающемся мире, где площади, дома, сигареты, кофе, спиртные напитки названы одним и тем же словом «Победа», где квартиры пропитались затхлым запахом несвежей и нездо ровой пищи, где царит острейший дефицит в предметах первой необходимости, но зато мебель расставлена так, чтобы экран слежения ни на секунду не упускал человека из виду, — создали новый тип социального и личного поведения человека. Люди живут по привычке, которая превратилась в инстинкт, — с сознанием того, что каждое слово подслушивается и каждое движение подсматривается. Люди даже наедине с собой (но в присутствии экрана-шпиона) надевают на себя официально принятое в Океании выражение лица — «выражение спокой ного оптимизма»; они — уже инстинктивно — научились скрывать чувства, владеть лицом, делать то же, что другие. В мире ангсоца думать — значит совершать абсолютное преступление, содержащее в себе все остальные, — мысле- преступление; любить — значит подымать руку на священные устои Океании, цивилизации, построенной на ненависти. Усло вием существования сверхтоталитарной власти в Океании с иерархической пирамидальной структурой во главе с таин ственным Старшим Братом становится постоянно разжигае мая и ставшая жизненным укладом наука ненависти — с ее праздниками, когда на участников нападает «исступленное желание убивать, терзать, крушить лица молотом». Умело спровоцированные, «люди гримасничали и вопили, превраща лись в сумасшедших. При этом ярость была абстрактной и не- нацеленной, ее можно было повернуть в любую сторону, как 1 Оруэлл Джордж. 1984. — «Новый мир», 1989, № 2, 3, 4. Все ци таты из романа даются по этому изданию.

423

пламя паяльной лампы». Природа человека изменена настоль ко, что задета даже специфика пола и возраста: именно жен щины, и главным образом молодые, становятся самыми фана тичными приверженцами партийной идеологии, «глотателями лозунгов, добровольными шпионами и вынюхивателями ере си»; именно дети быстрее и охотнее всего превращаются в не обузданных маленьких дикарей, шпионящих за родными в упорном стремлении поймать их на идейной невыдержанности и мыслепреступлении («Теперь почти все дети ужасны… Стало обычным делом, что тридцатилетние люди боятся своих детей»). Уничтожение памяти, фальсификация прошлого и настоя щего, подтасовка (в общегосударственном масштабе) любых статистических и вообще документальных данных, подгонка фактов вчерашнего дня под идеологическую концепцию сего дняшнего, имитация социально-политической деятельности лишают человека какой бы то ни было определенности бытия. «Двоемыслие» как официально принятый образ мыслей, озна чающий безмятежную готовность каждого в любую минуту по менять местами правду и ложь с тем, чтобы не различать их вовсе; «новояз» как официально принятый в верхних эшело нах власти язык, обслуживающий идеологию ангсоца и при званный максимально сузить горизонты мысли, а также ли шить речь многообразия и оттенков смысла; наука ненависти с ее практическими упражнениями оставляли человеку весьма ограниченный набор переживаний: «Сегодня есть страх, нена висть и боль, но нет достоинства чувств, нет ни глубокого, ни сложного горя…» Чистки и распыления, ставшие необходимой частью обще государственной механики, призрачность бытия, грозящего небытием, задавленные или извращенные инстинкты, скудость материального существования призваны создать новый гено тип человечества — правоверных людей-манекенов, неспособ ных даже на «лицепреступление», то есть на отличное от офи циального выражение лица. Жизнь, лишенная положительного нравственного содер жания, стала, по описанию Оруэлла, тем самым «неслыхан ным, подленьким» развратом (о необходимости которого твердил Петр Верховенский), «когда человек обращается в гадкую, трусливую, жестокую, себялюбивую мразь». «Вот чего надо! А тут еще «свеженькой кровушки», чтоб попривык, — добавляет наш «мошенник, а не социалист». Творцы английского социализма (ангсоца) преуспели в выполнении такой задачи, судя по их зыбкой и непрерывно меняющейся истории, всего за тридцать лет.

424

Однако герои романа Оруэлла — чиновник Минправа (Министерства правды, занимающегося подгонкой вчерашнего дня под конъюнктуру сегодняшнего) Уинстон Смит и его воз любленная Джулия, которым любовь на краткий миг возвра тила нравственное освобождение, здравый смысл и дар полно ценной, а не уницифированной речи, — питают опасные ил люзии. Они знают, что их счастье не бесконечно, что они ходят по краю пропасти и — рано или поздно — их все равно разлу чат. Но, надеясь на свою любовь, они уверяют друг друга, что пытки и насилия не способны лишить их чувства. «Ты пред ставляешь, как мы будем одиноки? Когда нас заберут, ни ты, ни я ничего не сможем друг для друга сделать, совсем ничего. Если я сознаюсь, тебя расстреляют, не сознаюсь — расстре ляют все равно. Что бы я ни сказал и ни сделал, о чем бы ни умолчал, я и на пять минут твою смерть не отсрочу. Я даже не буду знать, жива ты или нет, — и ты не будешь знать. Мы будем бессильны полностью. Важно одно — не предать друг друга… важно только чувство. Если меня заставят разлюбить тебя — вот будет настоящее предательство». И вот иллюзии: «Этого они не могут. Этого они как раз и не могут. Сказать что угодно — что угодно — они тебя заставят, но поверить в это не заставят. Они не могут в тебя влезть… Если ты чувствуешь, что оставаться человеком стоит — пусть это ничего не дает, — ты все равно их победил». Зная, что их ждут пытки и издевательства, непереносимые боль и страх, изматывание бессонницей, отчаяньем, одино чеством и непрерывными допросами, герои Оруэлла все-таки рассчитывают, что Минлюб (Министерство любви, пыточная организация) так и не научилось узнавать, что человек чувству ет: «Они могут выяснить до мельчайших подробностей все, что ты делал, говорил и думал, но душа, чьи движения загадочны даже для тебя самого, остается неприступной». Уинстону и Джулии пришлось дорого заплатить за свои романтические миражи. Есть ли что-нибудь такое, чего нельзя сделать с человеком силой? Можно ли пойти на все, лишь бы взорвать изнутри (или извне) ненавистный тоталитарный ре жим, власть Старшего Брата и внутренней партии? Есть ли некая черта дозволенного, которую нельзя переступить даже во имя святой цели борьбы с системой ангсоц? Уинстон и Джу лия оказываются заложниками этих трех взаимосвязанных между собой вопросов. В ловушке теста на способность к насилию заключена страшная правда о них самих. «— Вы готовы пожертвовать жизнью? — Вы готовы совершить убийство?

Поделиться с друзьями: