Бесы: Роман-предупреждение
Шрифт:
425
— Совершить вредительство, которое будет стоить жизни сотням ни в чем не повинных людей? — Изменить родине и служить иностранным державам? — Вы готовы обманывать, совершать подлоги, шантажи ровать, растлевать детские умы, распространять наркотики, способствовать проституции, разносить венерические болез ни — делать все, что могло бы деморализовать население и ослабить могущество партии? — Если, например, для наших целей потребуется плеснуть серной кислотой в лицо ребенку — вы готовы это сделать? — Вы готовы подвергнуться полному превращению и до конца дней быть официантом или портовым рабочим? — Вы готовы покончить с собой по нашему приказу?» Восьмикратное «да», произнесенное с величайшей готов ностью и без тени рефлексий, — смертный приговор тому единственному, что может противостоять цивилизации, осно ванной на ненависти и страдании, — человеческому духу, человеческой натуре, способной восстать против тотального насилия. В минуту тяжких испытаний — за гранью мыслимого — Уинстону Смиту придется прослушать запись своего разговора с суперидеологом-провокатором О'Брайеном. «Вы полагаете, что вы морально выше нас, лживых и жестоких?» — будет издеваться О'Брайен. Шигалев Океании, захвативший власть над третью человечества, он рисует перед физически и мораль но сломленным Уинстоном образ будущего — в виде сапога, вечно топчущего лицо человека. Цивилизация, где не будет иных чувств, кроме страха, гнева, торжества и самоуничиже ния, истребит все лишнее, искоренит все прежние способы мышления, изменит генотип, натуру и дух человека — ведь «люди бесконечно податливы». «…Надо устроиться послушанию. В мире одного только недостает: послушания», — проповедовал шигалевщину Петр Верховенский. «Послушания недостаточно, — как бы уточняет его мысль О'Брайен. — Подлинная власть, власть, за которую мы должны сражаться день и ночь, это власть не над предме тами, а над людьми… Если человек не страдает, как вы можете быть уверены, что он исполнит вашу волю, а не свою собствен ную? Власть состоит в том, чтобы причинять боль и унижать. В том, чтобы разорвать сознание людей на куски и составить снова в таком виде, в каком вам угодно». Созидатели социальных систем всех времен и народов были, как утверждал Шигалев, «мечтатели, сказочники, глуп цы, противоречившие себе, ничего ровно не понимавшие в
426
естественной науке и в том странном животном, которое называется человеком. Платон, Руссо, Фурье, колонны из алюминия — все это годится разве для воробьев, а не для общества человеческого». Мир, который согласно шигалев- ской схеме, создают О'Брайен и его единомышленники из «внутренней партии», также будет «полной противополож ностью тем глупым гедонистическим утопиям, которыми теши лись прежние реформаторы». Для того странного животного, которое называется человеком, партийная олигархия ангсоца строит мир страха, предательства и мучений, «мир топчущих и растоптанных, мир, который, совершенствуясь, будет стано виться не менее, а более безжалостным». Программа коллективной олигархии (так именует О'Брайен принцип идеально-деспотической власти Океании), звуча в уже знакомом ритме «мы пустим смуту…», безгранично рас ширяет смысл тезиса «в шигалевщине не будет желаний»: «Мы истребим — все. Мы искореняем прежние способы мышления — пережитки дореволюционных времен. Мы ра зорвали связи между родителем и ребенком, между мужчиной и женщиной, между одним человеком и другим. Никто уже не доверяет ни жене, ни ребенку, ни другу. А скоро и жен, и дру зей не будет. Новорожденных мы заберем у матери, как заби раем яйца из-под несушки. Половое влечение вытравим. Раз множение станет ежегодной формальностью, как возобнов ление продовольственной карточки. Оргазм мы сведем на нет. Наши неврологи уже ищут средства. Не будет иной верности, кроме партийной верности. Не будет иной любви, кроме любви к Старшему Брату. Не будет иного смеха, кроме победного смеха над поверженным врагом. Не будет искусства, литера туры, науки. Когда мы станем всесильными, мы обойдемся без науки. Не будет различия между уродливым и прекрасным. Исчезнет любознательность, жизнь не будет искать себе при менения… Но всегда… всегда будет опьянение властью, и чем дальше, тем сильнее, тем острее. Всегда, каждый миг, будет пронзительная радость победы, наслаждение оттого, что насту пил на беспомощного врага». Идея прогресса, осуществляемого согласно лозунгу «от победы к победе», требует, в сущности, одного — снова и снова щекотать нерв власти. В страшных, нечеловеческих пытках постигает «последний человек» Океании Уинстон Смит глав ный принцип ангсоца — тайну и мистику власти. Что есть цель и что есть средство, когда речь идет о власти партии? За иллю зии о благородстве конечной цели, за мысль о том, что пар тия — «вечный опекун слабых, преданный идее орден, который
427
творит зло во имя добра, жертвует собственным счастьем ради счастья других», Уинстон, привязанный к тюремной койке и соединенный с круговой шкалой, получает порцию тока, раз рывающего суставы, переламывающего хребет. Рычагом и шка лой, проградуированной до ста, вколачивает О'Брайен в под опытного еретика Уинстона диалектику целей и средств власти. В отличие от всех олигархий прошлого, идеологи ангсоца откровенны и последовательны — и делают свое дело, не скрывая намерений. «Все остальные, даже те, кто напоминал нас, были трусы и лицемеры. Германские нацисты и русские коммунисты были уже очень близки к нам по методам, но у них не хватило мужества разобраться в собственных мотивах. Они делали вид и, вероятно, даже верили, что захватили власть вынужденно, на ограниченное время, а впереди, рукой подать, уже виден рай, где люди будут свободны и равны. Мы не такие. Мы знаем, что власть никогда не захватывают для того, чтобы от нее отказаться». Итак, тайна власти коллективной олигархии ангсоца в том, что она — не средство, она — цель, так же как цель репрес сии — репрессия, цель пытки — пытка. Мистика власти — в том, что цель власти — власть. И те, кого заботят не бо гатство, не роскошь, не счастье, не тем более чужое благо, а власть, чистая власть, те, которые, разобравшись в мотивах, понимают, что революция нужна для диктатуры, а не наобо рот, а главное, те, кто открыто провозглашает такой декрет о власти, — действительно могут сделать с человеком абсолют но все. Они, как обещает О'Брайен, не удовольствуются нега тивным послушанием и униженной покорностью, они выжгут из человека все иллюзии, они вытравят из него все сомнения, они сотрут его, как пятно, и в прошлом и в будущем. Они, то есть «мы», уже опознаваемое «мы», качественно отличаются от прежних карателей: «Мы уничтожаем еретика не потому, что он нам сопротивляется; покуда он сопротивляется, мы его не уничтожим. Мы обратим его, мы захватим его душу до самого дна, мы его переделаем… Он станет одним из нас, и только тогда мы его убьем. Мы не потерпим, чтобы где-то в мире существовало заблуждение, пусть тайное, пусть бессильное. Мы не допустим отклонения даже в миг смерти». Оруэлл подтвердил: с человеком можно сделать все. Можно выдернуть из потока истории. Можно уничтожить его физи чески и стереть самую память о нем. Можно промыть его до чиста: прежде чем вышибить мозги, сделать их «безукориз ненными». Можно поместить в комнату сто один — где есть то, что хуже всего на свете персонально для каждого. И если
428
человек, дойдя до последних степеней падения, все еще любит Джулию, там, в комнате сто один, он, заслоняясь от клетки с крысами, будет исступленно кричать: «Отдайте им Джулию! Отдайте им Джулию! Не меня! Джулию! Мне все равно, что вы с ней сделаете. Разорвите ей лицо, обгрызите до костей. Не меня! Джулию! Не меня!» Оруэлл подтвердил: нельзя рассчитывать на торжество гуманизма или бессмертие души в мире тотального зла. Чело век не рассчитан на пытки электричеством или бессонницей, на мучения комнаты сто один. Душа человеческая уязвима так же, как и тело, — ей больно и страшно, в нее можно влезть, чтобы деформировать, опустошить, истребить. Из поединка, в котором зло противостоит человеку, ему трудно, а может быть, и невозможно выйти победителем. И вопреки опасным иллюзиям, будто человек способен умереть героем, невзирая на все муки и страдания, Оруэлл утверждает: «Одно по крайней мере стало ясно. Ни за что на свете ты не захочешь, чтоб уси лилась боль. От боли хочешь только одного: чтобы она кончи лась… Перед лицом боли нет героев». XX век, развеяв романтические представления о могу ществе и неистребимости человеческого духа, сделал свой нерадостный вывод: зло способно подчинить человека до конца — как и боль. Думать иначе — значит утверждать за конность пыток и истязаний, значит допускать их право на существование, хотя бы для того, чтобы выявить категорию сильных людей. Нет сильных людей, есть слабый ток в уста новке с рычагом и шкалой над кроватью узника — таков итог художественного эксперимента Оруэлла. В фантастической, абсурдной реальности ангсоца-1984 страхи бедного Степана Трофимовича оказались бы более чем оправданны.
Глава 8 «Выходя из безграничной свободы…» (Модель «Бесов» в романе Б. Можаева «Мужики и бабы»)
Но приказ опоздал: Петр Степанович находился уже тогда в Петербурге, под чужим именем, где, пронюхав, в чем дело, мигом проскользнул за границу…..говорят даже, что и Шигалев будто бы непременно будет выпущен в самом скором времени, так как ни под одну категорию обвиняемых не подходит. Ф. М. Достоевский, «Бесы» Герой романа Б. А. Можаева «Мужики и бабы», сельский учитель Дмитрий Успенский, размышляет о «левых» и «левиз не» в революции: «Уяснили что-либо эти леваки? Ни черта! Ленина они не трогают, боятся. Зато Достоевскому достается. Теперь обвиняют Достоевского в том, что он окарикатурил революционеров в своих «Бесах». Но это же чепуха! О чем больше всего пеклись эти вожачки вроде Петеньки Верховен ского или Шигалева? Да об установлении собственной дикта туры. А эти о чем запели?» 1 Эти — вожаки новой формации, деятели конца двадцатых годов, поэты продразверстки, ини циаторы раскулачивания: те и эти — вот главный предмет данного исследования, равно как и предмет пристального внимания автора «Мужиков и баб» Б. Можаева. Вопрос — острый, сверхактуальный, поставленный самой жизнью, — как работает роман «Бесы» сегодня — долгое вре мя вынужденно интерпретировался историками литературы и критиками только в связи с бесовщиной инонациональной. С помощью «Бесов», явивших «анатомию и критику ультра левацкого экстремизма» 2, описывали события, происшедшие 1 Можаев Б. Мужики и бабы. — «Дон», 1987, № 1–3. Далее роман цитируется по этому изданию. 2 Сучков Б. Л. Великий русский писатель. — В кн.: Достоевский — художник и мыслитель. М., 1972, с. 20.
430
там, где власть была захвачена политическими честолюбцами и использована в грязных и преступных целях. Идейные на следники героев Достоевского обнаруживались в Китае, Чили и Кампучии; следы романа просматриваются в Латин ской Америке, Японии, Индии. Несомненно: подобные парал лели имеют в высшей степени законное право на существо вание. Универсальный смысл исторического и духовного опыта, содержащегося в «Бесах», дает уникальную возможность по знания и осмысления любых аналогичных ситуаций. Тем не менее для всех и всегда было очевидно: наиболее точно, наиболее пророчески, наиболее трагически «работает» аналогия «Бесов» на наших, а не иноземных примерах. Ибо как бы мы ни обличали ультралевацкий экстремизм, маоизм или полпотовщину, с кем бы мы ни сравнивали Петра Верхо венского и Шигалева, нам никуда не деться от того обстоятель ства, что уже давно весь мир и мы сами прежде всего сопостав ляем художественный мир «Бесов» с тем, что произошло у нас дома. Действие романа, занимающее тридцать дней, выплес нувшись за границы повествования, растянулось на долгие десятилетия; будущее было угадано с невиданной, пугающей силой предвидения. Литература и жизнь как бы поменялись местами: прототипами иных реальных деятелей стали вымыш ленные герои из романа Достоевского. Так что вопрос о том, например, где искать следы избежавшего наказания и исчез нувшего из России Петра Верховенского, или о том, как тран сформировалась и обрела силу закона теория Шигалева, имеет скорее рабочий, исследовательский, чем досужий инте рес. А это значит: начинается освоение реального просто ра вечной темы — русская революция и русская литература. В этом смысле появление романа Б. Можаева «Мужики и бабы», в котором ориентация на идеи и образы «Бесов» глу боко осознана и откровенно заявлена, в высшей степени зако номерно и символично: жизнь, словно бы «начитавшаяся» Достоевского, требовала специфически «достоевского» осво ения. ДВЕ ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ХРОНИКИ Есть, видимо, некая художественная закономерность в том, что рассказ о событиях, насыщенных жгучим полити ческим, историческим, катастрофическим смыслом, нагружен временем и требует хроникального повествования. Хорошо известно, что на той стадии развития замысла, когда роман «Бесы» включался в состав грандиозного «Жития
431
великого грешника», предполагалось, что манерой рассказа как раз и будет житие: сжатый, скупой, сухой рассказ от авто ра. Но как только «Бесы» выделились из серии планируемых романов, когда тема «Бесов» окончательно определилась как острозлободневная, формой повествования стала хроника. Действие «Бесов» привязано к реальному историческому времени, 1869 году, тому самому, когда произошло полити ческое убийство, ставшее прототипом событий романа. Вместе с тем точная и подробная хронология «Бесов» при всем ее правдоподобии фиксирует не столько реальное, сколько услов ное, художественное время. Достоевский, скрупулезно выве ряющий чуть ли не каждое мгновение романных эпизодов по часам, располагает абсолютной художественной свободой, не регламентированной внешними обстоятельствами: он смело раздвигает рамки времени и насыщает его новой реальностью, текущей минутой, злобой дня — уже иного, не романного, а своего, только что прожитого. Поэтому герои хроники Достоевского свободно перешагивают границы сентября — октября 1869 года и откликаются на события тех трех лет, в течение которых создавался роман. Роман-хроника Б. Можаева «Мужики и бабы», повествую щий о «годе великого перелома», отстоит от хроники Достоев ского на тот же примерно временной промежуток, что и от дня сегодняшнего: 1929 год — это шестьдесят лет спустя после «Бесов» и почти шестьдесят лет перед нами. Пусть нас, однако, не смущает магия чисел. Хроника 1929 года обладает одной су щественной отличительной особенностью: она создавалась не по следам событий, не их участником или свидетелем, но спустя полвека, когда стало возможным во всем объеме и с полной творческой свободой осмыслить последствия этого действительного переломного времени. Написанная совре менным автором, для которого боль о насущном и боль о ми нувшем едины и неразделимы, эта хроника художественно, мировоззренчески совмещает по меньшей мере три эпохи: время пророчеств (проблематика «Бесов»), время их реали зации (шестьдесят лет спустя, 1929 год), время постижения будущих итогов прошедших событий. Оглядываясь на далекий ныне 1929 год, присматриваясь к нему из хронологических точек «до» и «после», «тогда» и «теперь», «вчера» и «завтра», хроникер этой эпохи, Б. Можаев, раскрывает серьезнейшие, важнейшие качества переломного года, года, когда пе реломились и время, и история, и сама жизнь. Вспомним: герои романа «Бесы» хотят достоверно знать все сроки — как в «сиюминутном», так и в «вечном». «А что, —
432
спрашивает Кармазинов у Петра Верховенского, — что, если назначено осуществиться всему тому… о чем замышляют, то… когда это могло бы произойти?» И Верховенский решитель но отвечает: «К началу будущего мая начнется, а к Покрову все кончится». Действие «Мужиков и баб» действительно начинается в мае — мае 1929-го. И опять: не будем приходить в замеша тельство от столь буквального совпадения. Хроника 1929 года неподвластна художественной воле автора, ибо она жестко регламентирована реальным историческим календарем. Избрав «год великого перелома» точкой повествования, Можаев- хроникер оказался в тисках точных дат, в плену заведомо отмеренных отрезков времени. По этим отрезкам реального, исторического времени, обусловленным этапами «перелома», и движется художественная хроника 1929 года. От Вознесения до Покрова. Первая часть рома на — это два с лишним месяца: от конца Вознесения (в 1929 году — 20 мая) до конца июля. Жизнь мужиков и баб села Тиханова идет как бы в двух измерениях. С одной стороны, привычные ритмы крестьянских дел и семейных забот, нор мальная человеческая жизнь, протекающая в работах и праздниках — гуляния на Красную горку, скачки в Духов день и базары в Троицу, сенокос накануне Петрова дня, а там и жатва — труд праведный до седьмого пота и веселые застолья, любовь и дети, старые предания и новые споры. С другой стороны — точит какой-то червь, подъедающий ядро жизни, вносящий разлад, душевную смуту, вызывающий страх и ощущение приближающейся катастрофы. И на том лексиконе, который насильно вторгается в языковую стихию тихановских мест, этот червь имеет свое название: «изменение текущего момента». «Странные дела произошли за этот год», — думает Зино вий Кадыков, по своей первой должности председатель ти- хановской артели. Однако эти странные дела — решение о ликвидации кулаков как класса, принятое на Пленуме ВКП(б) в ноябре 1928 года, разгромные статьи в «Правде» против «обогащенцев» весной 1929-го, внезапно брошенные или за бесценок проданные дома деревенских лавочников, изгнание из артели Успенского, сына священника, — все эти пугающие приметы «текущего момента» пока разрознены и не осознаются тихановцами как ближайшая угроза. Смысл новой установки формулируется почти безобидно, по-канцелярски плоско: «Всех, кто поднялся на ноги, надо брать на учет». И хотя кое- кто вновь хватается за наган и мужики чувствуют, что месяцем
433
раньше, месяцем позже не миновать им надвигающейся кутерьмы, — сама кутерьма как-то еще не имеет ясных очерта ний. И только к концу первой части романа, а хронологи чески — к концу июля 1929 года ход событий приобретает характер необратимый; время попадает в плен установке, и на сцене появляется важнейший смысловой термин «текущего момента» — сжатые сроки. Принять контрольные цифры по излишкам сена, сдать хлебозаготовки, охватить население подпиской на заем, вы явить скрытый кулацкий элемент, перейти на решительные позиции с индивидуальным обложением и т. д. и т. п. — это наступление на жизнь требовало совершенно нового подхода ко времени: оно настойчиво вынуждало к точным календарным числам, к тем, которые назначало само. «Мы еще повоюем с этой либеральной терпимостью», — угрожает Возвышаев в конце июля. А в Покров, в праздник, которым начинается вторая часть «Мужиков и баб», эта угроза материализовалась. Сроки наступили. Покров день. «Впервые за всю свою жизнь Андрей Иванович бежал от праздника, бежал, как вор, ночью, тайно, хоронясь от соседей». Каким бы роковым ни казалось вышеупомянутое совпа дение, в праздник Покрова все действительно было кончено. Кончено прежде всего с самим праздником — его заменили на три других. Так, вместо торжественной службы в честь Пресвятой Богородицы, защитницы и заступницы простого люда от всяких бед, был объявлен митинг: по случаю: а) дня революционной самокритики, б) дня коллективизации, в) дня урожая. Христианская молитва перед святым престолом, слезный вопль о милости не были ни услышаны, ни даже произнесены — на святой престол был навешен амбарный замок, церковь, назвав дурдомом, закрыли и объявили ссып ным пунктом. Здесь, у церковной ограды, не допущенные к молитве мужики и бабы начинали понимать всю глубину некое го грандиозного замысла: «А мне, человеку, ежели муторно на душе, куда податься? Где обрести душевный покой, чтобы миром всем приобщиться к доброму слову? А чем же взять еще злобу, как не добрым словом, да на миру сказанным? Иначе злоба да сумление задушат каждого в отдельности. Зависть разопрет, распарит утробу-то, и пойдет брат на брата с наветом и порчей… Темное время настает». Расслоение крестьянства, разъединение общинного мира, насаждение междоусобной вражды, стравливание и ограб ление людей — вся эта программа раскулачивания очевидно
434
становилась программой рас-человечивания. Худшее в челове ке, иррационально-злобное и мстительно-завистливое, в минуту надвигающейся тьмы выворачивало душу вверх дном, изгоняя чувства справедливые и милосердные. Тихановская хроника запечатлела момент, когда тор жествующая злоба прорывает плотину нравственных барьеров и человек, соблазненный, прельщенный этим напором, мгно венно преображается. Нетерпеливо и яростно жаждет он заявить о себе, показать свое место под солнцем, поближе к тем, у кого власть и сила. Учитель Бабосов, «мобилизованный и призванный от нар кома Бубнова», взялся ходить по дворам и отбирать хлебные излишки. Добровольно шпионит Якуша Савкин, «пощелкивая зубами не то от внезапно охватившего его озноба, не то от охотничьего азарта». Побеждающее зло чревато еще и тем, что мистифицирует, вводит в заблуждение своих адептов. «Самая сатанинская замашка, — говорит Федот Клюев о ци ничных остротах «мобилизованного» Бабосова. — Злодейство в голом виде отпугивает. Разбой. А так, со смешком да всяки ми призывами, вроде бы и на дело смахивает». Объявленный сверху «последний и решающий» час, как и всякое дурное предзнаменование, парализует волю, сковывает разум, отравляет сознание. Сигналы «текущего момента» перед 14 октября поступают одновременно извне и из нутри, перекликаясь и усиливая друг друга. «Читаешь небось газеты? В Москве, в Ленинграде требуют выселять. Вот, из колхоза «Красный мелиоратор» вычистили двадцать пять семей. Из дворов выселяют. И все за то, что бывшие. Да что там колхозники. Фофанову, у которой Ленин скрывался в семнадцатом году, обозвали гадкой птицей дворянской породы, посадили. Прокуратуру кроют за либерализм» — это извне. «Сперва нагрянул Кречев, злой и отчаянный. Раз мне, говорит, голову секут, и я кой-кому успею башку снести… А Возвы- шаев ногами затопал» — это изнутри. И спешный ночной отъезд Скобликовых, которых вытес нил, согнал с места «последний и решающий», и тайные прово ды их, и угроза, нависшая над теми, кто рискнул прийти про ститься, — эти приметы корчащегося, обрывающегося времени торопят беду, пророчат новые напасти. «И казалось им… что-то большее уходит, отваливает от них по ночной дороге в сиротливой и скорбной потерянности… Они почувствовали свою заброшенность, бессилие и обреченность: все идет мимо них, не спрашивая ничьего желания, не считаясь ни с какими потерями. Это уходила от них молодая и вольная жизнь,
435
уносила с собой несбывшиеся надежды, навевая грусть и отчая ние». Не на радость сошлись в эти скорбные «последние» минуты Маша и Успенский — их словно бы толкнуло друг к другу горькое чувство беспомощности: «Беда все равно придет, Маша». Люди вдруг увидели — отчетливо и беспо щадно ясно, — что под угрозой оказалось самое священное: «Погоди, еще не то будет… не токмо что амбары, души нам повывернут… Пусть все возьмут — дом, корову, лошадь… Пусть землю обрежут по самое крыльцо… Проживу-у! Лишь бы руки-ноги не отказали, да ходить по воле, самому ходить, по своей охоте, по желанию… Хоть на работу или эдак вот по лугам шататься, уток пугать. Лишь бы не обратали тебя да по команде, по-щучьему велению да по-дурацкому хотению не кидали бы из огня да в полымя. А все остальное можно вы нести…» Но те, кто посягал, посягали не на амбары. Наступление шло на человека, его духовные ценности — честь и совесть любовь к миру, земле, соседу, брату. «Текущий момент» потре бовал сломить человека, «обратать его по команде», пре вратить в двуногого суслика, в покорную рабочую лошадь, в экспериментальный материал для политических спеку ляций. Так нежданно-негаданно сбылось пророчество Петра Верховенского. 14 октября, Покров день, является хронологическим, смыс ловым и художественным стержнем романа Можаева, цент ральной точкой в системе координат хроники 1929 года. Отны не время стало повиноваться иным законам. В смуте и расте рянности оно теряло голос и силу, захваченное в плен кошма ром и бредом. Лозунг «сжатые сроки», усиленный другим ло зунгом — «взятые темпы», сразу же, в самый день праздника, обнаружил свою власть и могущество. «Из одного дня три сделали» — это было первым, но решающим рывком по взя тию темпов. А далее — «чертова карусель» только набирала и набирала скорость: «О чем говорить? От кого прятаться? Где? Разве есть такое место, где можно пересидеть, пережить эту чертову карусель? Вон как ее раскрутили, разогнали, не советуясь ни с кем, никого не спрашивая. Ну и что, ежели ты в стороне стоишь или задом обернулся? Думаешь, мимо про несет, не заденет? Как же, проехало!..» После 14 октября плененное время движется судорожно и конвульсивно, повинуясь приказу, торопясь к сроку, захле бываясь от темпа. Движется к концу, к финальному исходу, о котором твердил когда-то столетний мужик Иван-пророк,