Безмятежные годы
Шрифт:
– Да чего не говорить-то, чудачки вы этакие? Хоть объясните толком, a то, как на грех, взболтнешь, чего не надо.
В сильно смягченных и смущенных выражениях ему передают содержание краткого, но шумного события.
– Вот, с позволения сказать, любознательность до чего доводит, - посмеивается он.
– Только не говорите, ради Бога, не говорите, - вопят все.
– И, главное, чтоб Дмитрий Николаевич не знал, - дрожащим голосом, со слезами на глазах, умоляет бедный, совсем пришибленный Полуштофик.
– Да уж не скажу, не скажу. Теперь и права даже нравственного не имею, раз вы меня ввели в вашу эту тайну.
Штоф, несколько успокоенная, улыбается сквозь слезы, Всем нам становится безумно весело; теперь страхи отошли перед нами во всей полноте комичность разыгравшейся сцены. Настроение в классе настолько приподнято, что пришедшая Клеопатра Михайловна, то и дело, шикает.
Николай Константинович приступает к объяснению нового отдела - электричества, затем спрашивает законченный уже - гидростатику.
Шкафы открыты, разные приборы вынуты, мы беспорядочно толпимся и жмемся вокруг стола.
– Пока до приборов я вам покажу простейший способ добывания электричества. Вот я потру хорошенько эту каучуковую палочку; видите, как она теперь притягивает мелкие вещицы?
Действительно, железные опилки и кусочки бумаги сейчас же так и прильнули к ней.
– Ну, теперь добудем тем же путем искру из волос. Он опять сильно натирает палочку и подносит к своей голове. Результата никакого.
Меня разбирает сумасшедший смех. Реденькая шевелюра Николая Константиновича начинается сильно отступя ото лба, по обе стороны которого два глубоких залива.
– Поднес к лысине и хочет, чтоб из нее искры сыпались, - шепчу я Любе, после чего мы уже не в силах сдержать смеха.
– A что, думаете, я не к тому месту поднес?
– добродушно смеясь, обращается он ко мне.
– Пожалуй, оно в так, можно промахнуться; лучше не стану зря времени терять и прямо к надежному источнику обращусь, - продолжает он, снова натирая палочку и поднося ее на этот раз к густым волосам Пыльневой. Раздается легкий треск.
– Что вы, Николай Константинович, я, право, не то… - покраснев, начинаю я.
– Да уж что там «не то», конечно то; да правильно, тут и обижаться нечего: действительно, Господь чела-то мне прибавил, - добродушно посмеивается он.
Славный человечек, вот уж добреющая душа! Чем может, всегда ученицу поддержит; ему, кажется, самому больно, если приходится выставить плохую отметку. И всегда-то он в хорошем настроении, вечно балагурит.
Вот и теперь. Кончил объяснять, вызвал Данилову; слабенькая ученица и с ленцой, но он и лентяек жалеет. Просит он ее разъяснить закон Архимеда, о том, что каждое тело, опущенное в жидкость, теряет в своем весе столько, сколько весит вытесненный им объем жидкости.
Молчание.
– Ну, куда ж девается то, что теряется?
– спрашивает он снова.
– Видите, я даже в рифму заговорил.
Опять молчание.
– И как оно в жидкости обретается?
– снова продолжает он, уже умышленно рифмуя слова.
– И что потом случается, если это не объясняется и ученица стоит и мается?
Класс в восторге. Данилова улыбается, жмется и молчит.
– Балл сбавляется !
– громко возвещает он и, понизив голос: - горько ученица кается, что плохо занимается, a когда домой возвращается - занимается… На этот раз ей прощается, но на будущее повелевается, что - увы! Не всегда исполняется… Ну, так как же будет? На будущее обещаетесь?
– Да, да, я все выучу на вторник.
– Ну, ладно, Бог с вами, так во вторник, помните, спрошу.
Прямо совестно, по-моему, такому да не учить уроков! A Клеопатра про вторжение в «I А» узнала, и девицам нашим влетело: бедные пострадали за своего идола.
Глава X
Первое горе.
– Печальные дни.
Боже мой, Боже мой! Неужели же это, действительно, правда, страшная, ужасная правда? Мне кажется, я вот-вот проснусь, и все это страшное, тяжелое нечто отойдет в сторону. Просто не верится. Она, молодая, цветущая, полная жизни, всегда веселая, всеми любимая, она, наша красавица Юлия Григорьевна, умерла… И так скоро, поразительно, невероятно скоро! В субботу мы видели ее на уроках в гимназии; она, по обыкновению, ходила под руку с мадемуазель Линде, своим старым, неизменным другом. Еще, помню, так приветливо улыбнулась, так мягко посмотрела своими бархатными черными глазами. Боже, Боже! И подумать, что я в последний раз видела этот милый взгляд, эту улыбку, слышала этот звучный дорогой голос… Слезы заволакивают глаза…
В этот день она была такая веселая, как рассказывала Клеопатра Михайловна, беспокоилась, будет ли готово белое платье к воскресенью, когда она собиралась на бал. На следующий день она и была на балу, но приехала очень рано, после часу. Скоро она почувствовала себя нехорошо; позвали доктора, a в восемь часов утра её уже не стало. Говорят заворот кишки.
В то же утро эта страшная весть облетела гимназию; все были глубоко потрясены. Я даже плакать не могла, во мне все точно сжалось. Мне хотелось куда-то бежать, спешить, что-то делать, помочь, скорей, сейчас, сию минуту…
Господи, неужели же нет средств, нет возможности, совсем ничего нельзя сделать?.. Может, это ошибка? Так скоро? Это слишком невероятно. Еще в три четверти восьмого она была жива, в ту минуту, как я вышла в столовую и спокойно пила чай. Думала ли я? Могла ли я думать?..
Нас построили на панихиду. Сколько было слез! Её класс громко рыдал, плакали классные дамы и учительницы, голос батюшки дрожал и срывался. Многие певчие не в состоянии были петь. В груди моей росло что-то тяжелое, большое, и я неудержимо разрыдалась.
Эти чудные слова, эти сердце надрывающие мотивы… Слезы текут и текут, и столько их еще там, внутри, кажется, никогда не выплачешь их… Вот горе!.. Мое первое настоящее горе: Господи, Господи, как тяжело!..
Увидеть еще разок ее, милую, дорогую, ненаглядную мою, проститься с ней…
Я не хочу идти вместе со всеми, когда там много народу. Я иду раньше назначенного времени, раньше всех. Двери на лестницу открыты. В маленькой прихожей прямо в глаза бросается мне крышка гроба. Я первый раз в жизни так вблизи вижу гроб… Зачем это?.. Думаю я… Да, ведь она умерла, это ей… Ей - гроб?!. Нет, неправда, неправда, этого быть не может! Верно ошиблись, верно мать её старушка умерла, a она жива, она выйдет… Юлия Григорьевна, милая, дорогая!..
Мне застилает глаза. Я переступаю порог с какой-то смутной, тоскливой надеждой…
Небольшая уютная комната вся в зелени. Посредине на возвышении белый, блестящий гроб. С последней искрой надежды я поднимаю глаза. Она… она лежит. Вот её пышные, чудные, как смоль черные волосы, вот, словно нарисованные, тонкие брови; вот милые глаза, теперь закрытые, опушенные густыми, черными ресницами. Рот чуть-чуть приоткрыт… Да ведь она спит… Право, спит… Дышит…
Слезы мешают смотреть, я поспешно смахиваю их и пристально вглядываюсь. Дышит… Вот приподнимается на груди белый тюль, вот он дрожит около шеи… Вот опять…