Биография
Шрифт:
Проснулся я от шума. В палате горел свет. Около Василия Васильевича, свесившего голову над эмалированным тазиком, стояла нянечка. Из его рта толчками выплескивалась темная, густая кровь. Вера Ивановна что-то говорила Гале. Она кивала в ответ. У ее переносицы пролегли две глубокие складочки, придававшие лицу отчужденность, на поле халата темнело кровавое пятно.
Как только Василий Васильевич поднял голову, я испугался — так изменилось его лицо: кожа словно бы покрылась пеплом, нос побелел, глаза запали. С помощью нянечки он лег на спину и даже не шевельнулся, когда Галя начала вводить ему в вену хлористый кальций. Панюхин сидел на кровати, прижав к груди колени, часто-часто мигал, переводил взгляд с Василия Васильевича то на Галю, то на Веру Ивановну; по скулам Валентина Петровича ходили желваки, брови шевелились. Что делал в эти минуты Андрей Павлович, я не видел — посмотрел на него лишь тогда, когда Галя и нянечка, распахнув дверь, покатили Василия Васильевича в коридор. Лицо Андрея Павловича было сконфуженным.
Галя тянула кровать на себя, нянечка, положив на спинку руки, налегала на нее всем телом. Маленькие колесики с резиновыми ободками чуть поскрипывали. Открыв глаза, Василий Васильевич невнятно спросил:
— Вниз?
Внутри у меня что-то оборвалось. Откинув одеяло, я вскочил, загородил собой дверь.
— Успокойтесь, Самохин, — сказала Вера Ивановна.
Я потребовал поставить кровать на прежнее место. Вера Ивановна и Галя переглянулись, нянечка встревоженно потопталась. Андрей Павлович хотел что-то сказать мне, но я остановил его гневным взглядом.
— За ширмочкой, в коридоре, Василию Васильевичу спокойней будет, — мягко сказала Вера Ивановна.
«Значит, не вниз», — с облегчением подумал я, продолжая враждебно коситься на нее, Галю, нянечку. Валентин Петрович по-прежнему гонял по скулам желваки, вид у него был воинственный. Панюхин зевнул, испуганно прихлопнул ладонью рот.
— Везите, — пробормотал Василий Васильевич.
Галя и нянечка покатили кровать. На душе стало — хоть вой. По оконным стеклам расползались капли — снова начался дождь. Там, где стояла кровать Василия Васильевича, пол был чуточку светлее, виднелись темные отметины — следы резиновых ободков. Палата сделалась какой-то не такой: слишком просторной, неуютной. Валентин Петрович принялся прилаживать протезы.
— Ты куда? — спросил я.
— Надо посмотреть — в коридоре он или они его…
— Лежи, — сказал я и вышел в коридор.
В самом его конце — там, откуда я впервые увидел Дашу, горел ночник. За ширмой нечетко просматривалась кровать и склонившаяся над ней Галя.
20
Я сидел на веранде, куда Анна Владимировна вынесла квадратный стол и три стула. «Похуже», — так объяснила она. Но и без объяснения было ясно — хуже этих стульев и быть не может: их давно полагалось или выбросить, или пустить на растопку. Однако по каким-то известным лишь ей причинам Анна Владимировна не расставалась с ними. От одного лишь прикосновения стулья издавали жалобный скрип. Два из них прежде стояли в комнате, повернутые сиденьями к стене, третий находился на кухне — на нем возвышалось пустое эмалированное ведро с деревянной крышкой, пахнувшей квашеной капустой. Одним ухом я ловил скрип стула, другим слушал Анну Владимировну, уговаривавшую Дашу съездить на денек в октябре — ноябре в Коломенский район, где осенью дешева капуста, самая хорошая для квашения. Даша отвечала уклончиво, и я радовался этому — не хотелось разлучаться с ней даже на день. Анна Владимировна продолжала нахваливать коломенскую капусту, расписывала, какая она белая и упругая, какие вкусные получаются из нее щи, а я говорил сам себе, что до осени еще ждать и ждать; если Даша согласится сейчас, потом можно будет сослаться на какие-нибудь неотложные дела.
Квадратный стол был под стать стульям — облезлый, расшатанный. Под одну ножку Анна Владимировна положила сложенную вчетверо газетную полосу, но стол все равно покачивался. На нем, словно пожарная каска, сиял самовар, издававший слабый, похожий на комариный писк; тоненькой струйкой вырывался пар, пахло древесным углем и еще чем-то, очень хорошим и очень приятным.
— Починила, — похвастала Анна Владимировна, перехватив мой взгляд. — Десятку содрали. И сразу же спросила: — Лизка, ваша вахтерша, про меня ничего не рассказывала?
— Ничего. — Я не хотел сплетничать.
— Ведьма, — пробормотала Анна Владимировна. — Все про всех знает, а откуда — не понять.
— Верно говорят, что она была женой Никанорыча?
— Есть такой слушок. Я в те годы маленькой была, не все понимала.
Был предвечерний час, когда солнце еще держится на безоблачном небе, но уже не печет, когда все: дома, деревья, пыль на дороге — становится рыжеватым, когда появляется желание думать только о хорошем, возвышенном, что, может, сбудется, а может, так и останется мечтой, когда душа спокойна и в голове нет ни одной дурной мысли. В такие мгновения рождаются дерзкие планы. Я уверял себя, что они обязательно осуществятся. Отчетливо сознавая, что я не образец, мне хотелось быть добрым, честным, отзывчивым. Я мысленно протягивал руку недоброжелателям, которые есть у каждого человека, просил прощения у тех, кого обидел сам. И тогда перед моими глазами почему-то вставал тот немец. Кроме Болдина, я никому не рассказывал о нем, однако продолжал вспоминать его и чувствовал — так будет всегда.
Позолотив напоследок край неба, солнце скрылось. Стало прохладно, пополз туман, начали кусать комары.
— К дождю, — пробормотала Анна Владимировна и, прихлопнув на оголенной руке комара, пригласила меня и Дашу в комнаты.
Я предложил Даше пройтись.
Выбирая улицы потемней и попустынней, мы побрели по узеньким тропкам, проложенным вдоль заборов, часто останавливались, чтобы поцеловаться.
— Тебе еще не наговорили на меня? — вдруг спросила Даша.
— А что мне должны были наговорить? — Я вспомнил разговор с Лизкой и подумал, что в Дашиной жизни действительно что-то есть или было.
Она не ответила мне, а допытываться я не стал — не хотел обижать Дашу.
Улица, на которую мы свернули, начала расширяться, незаметно спускаясь к водоему с клубившимся над ним туманом. Я еще не видел воду, но сырая прохлада и запах тины указывали на то, что где-то очень близко пруд. На фоне беззвездного неба проступала белая колокольня. Через несколько минут, когда мы, перейдя трамвайную линию на Большой Черкизовской, очутились на берегу огромного пруда, перед нами открылась церковь. К ней вела прямая, обсаженная деревцами дорога, взбиравшаяся на возвышенность. Близость церкви и расположенного позади нее кладбища вызвали в душе то особое состояние, которое почти всегда возникало во мне на погостах и вблизи храмов. Несколько минут я молча созерцал церковь, вглядывался в нечетко темневшие кресты на могилах и надгробья, потом пошел вместе с Дашей по обсаженной деревцами дороге. Под ногами шуршала щебенка, с тихим шумом скатывались камушки.
Одни могилы были ухожены — в оградах, с выполотой травой, чуть привядшими цветами, с четкими надписями, иногда очень подробными; на других могилах с покосившимися крестами, поржавевшими или полусгнившими, надписи были едва различимы, густо росла трава и не было оград; третьи могилы представляли собой бугорки: можно было лишь предполагать, что под ними — прах. Было тихо-тихо. Лишь где-то очень близко одиноко вскрикивала какая-то птица. В глубине церкви — двери в нее были растворены — виднелись тлевшие огоньки лампад, скупо освещавшие иконы. Однажды — это было в раннем детстве — мать сказала мне, не помню, по какому случаю, что некоторые иконы — шедевры. Я тогда не поверил ей. Теперь же темные лики притягивали, рождали смутные ощущения; память начала ворошить прошлое. Больше всего я был виноват перед матерью. Она прощала мне все — и ложь, и обман, и грубость, и бессердечие и многое-многое другое, что я, наверное, не смог бы простить. Я никогда не думал о том, что мать очень одинока, что она стала такой сразу после смерти бабушки, теперь же отчетливо понял это.
В школе мне внушали: каждый человек обязан сделать что-то полезное, хотя бы дерево посадить. Деревья я не сажал и не собирался сажать, а сделать что-нибудь важное, полезное очень хотелось. Иногда появлялась мысль, что я уже сделал это. Однако в гимнастерках с отпоротыми погонами ходили тысячи людей, и я понимал, что на фронте я не совершил ничего особенного. Это вызывало еще большую неудовлетворенность собой.
— Посидим? — предложила Даша.
Мы опустились на траву, густую и мягкую, еще сохранившую солнечное тепло. Справа и слева возвышались могилы. Теперь они не вызывали во мне той грусти, которая возникала раньше, когда я, очутившись на кладбище, разглядывал кресты, читал надписи на надгробьях, отдыхал на низеньких скамеечках, врытых около погребений. Птица больше не вскрикивала: может, успокоилась, может, улетела. Ухо чутко улавливало приглушенный расстоянием шум трамваев, комариный писк. Мы сидели рядышком, соприкасаясь плечами. Я привлек Дашу к себе.
— Погоди… — Она высвободилась, поправила волосы. — Давно собиралась тебе это сказать, да все повода не было… Я ведь замужем.
— Была?
Даша посмотрела куда-то в сторону.
— На развод я не подавала. Сам знаешь, как это хлопотно, да и денег лишних нет.
Я хотел спросить, кто он и почему они расстались, но Даша сама, не вникая в подробности, рассказала о своей недолгой семейной жизни.
— Любишь его? — спросил я.
— Н-нет.
В Дашином голосе была неуверенность, но я решил: почудилось.